Прикрывая ее собой, он грудью, животом и ногами прижимался к ее спине и ногам, уткнувшись лицом в ее затылок и воруя его запах, где живой, пряный дурман вспотевшей кожи перебивал слабый аромат духов. Все, что он возомнил себе – его ершистые планы возвысить свой покладистый голос, унять излишнюю искренность, расправить крылья иронии и резко понизить градус обожания; его щетинистые намерения любить ее сдержанно, невозмутимо и философски, его молодецкий петушиный кураж – все прахом, все к черту, лишь увидел он ее, лишь прикоснулся к ней! Как это весело и страшно, как упоительно и безнадежно! Он любит и нелюбим, он погиб и он счастлив! Удивительное дело – при всей его способности внушать любовь другим он оказался совершенно беспомощен перед собственной любовью!
Так он думал, бережно оглаживая ее неподражаемое тело. Он любил, взобравшись на гладкую возвышенность той удивительно содержательной части ее тела, которую бездушные медики зовут почему-то тазом, замереть там перед заманчивым и трудным выбором – отправиться ли к покатым, податливым, припудренным жеманной бледностью ягодицам, либо осторожно, чтобы не поскользнуться, перебраться на талию и оттуда спуститься на пружинистую лужайку живота; либо кинуться с отвесного обрыва и угодить в мягкую расщелину, что сужаясь, ведет в скрытый мелкими зарослями набухший чудесной влагой грот. Либо, съехав с ее плавных чресл, пройти по внешней бархатной стороне бедра, дотянуться до окатыша коленки, затем повернуть вспять и, соскользнув на полпути, застать врасплох его внутреннюю сторону, что глаже стекла, нежней запястья и поэтичней первого свидания. Просунуть ладонь туда, где кожа сохранила глянцевую девичью упругость, и где само присутствие его грубой руки кажется неуместным и оскорбительным. Забраться и бродить по изнеженному сахарному предместью, чьи млечные пути ведут все в тот же мерцающий грот. Подобраться к его створкам, похитить проступивший наружу драгоценный елей и, стыдясь, тайком донести его до жадного языка, добавляя в него для вкуса запах ее волос и подмышек…
И все же, если эти чудные сокровища принадлежат ему, и если она назвалась его невестой – для чего ему нужна ее любовь, ее преданный взгляд и нескрываемое обожание? Зачем ему, чтобы она, думая о нем, ощущала восторг и слезы в уголках глаз? Откуда это желание поселить в ней тревожно-радостное, ни на что не похожее и, по сути, гибельное чувство? Да потому что ее любовь к нему – единственная гарантия, что она всегда будет с ним, а, значит, он будет жить!
Он раздвинул носом ее густые волосы и поцеловал в шейку. Затем со значением скользнул губами по плечу и спустился на спину. Она, чтобы охладить его пыл, к которому была пока не готова, выбралась из его объятий и повернулась к нему лицом.
«Расскажи мне что-нибудь еще…» – хотела сказать она, но его необычайно серьезный взгляд остановил ее.
– Что? – спросила она.
– Никому тебя не отдам! – попытался улыбнуться он.
– Глупый! – рассмеялась она и спрятала лицо у него на груди. – Ты, кажется, начал рассказывать, как жил без меня…
– Ну, как… Как и положено: удалился от мира и пил… Да, кстати, забыл тебе рассказать… – оживился он и принялся вспоминать, как находясь в прострации, неожиданно нашел утешение в Дебюсси, как открыл для себя странные, ни на что не похожие сочетания удивленных случайным соседством звуков, которые плыли по гостиной, струясь, дрожа, замирая, трепеща, скользя, дерзя, тая и воскресая. Оказалось, что музыка живет во всем: в парусах, в лунном свете, в тумане, в шагах на снегу, в ветре на равнине, в дельфийских танцовщицах, в арабесках, в затонувшем соборе, в девушке с волосами цвета льна. Надо только ее услышать и извлечь.
Она слушала, затаившись, но вдруг отстранилась, дотянулась до его губ, быстро поцеловала и снова спряталась.
– Ты знаешь, – воодушевился он, – перед отъездом я собирал вещи и совершенно случайно наткнулся глазами на Блока. Дай, думаю, возьму. И так удивительно оказалось, что он совпал с Дебюсси! Ну, не мистика ли? Я уже тогда понял, что все у нас будет хорошо!
– Но пить не перестал! – раздался ее смешок.
– Не перестал… – сознался он. – Представляешь, он, оказывается, знал о нас с тобой еще сто лет назад! Все знал! Наперед! Знал и сообщил самым убедительным и нетленным образом!
– Что знал?
– Все! Даже то, что мы встретимся осенью!
– Ну уж… Тогда обязательно надо почитать… – млея, пробормотала она.
– Я сам тебе почитаю! – заторопился он, словно боясь, что читая самостоятельно, она запачкается гуталином его неприглядных размышлений тех ужасных дней. Как объяснить ей, что всех строчек поэта, переплавленных в тигле его души, хватило лишь на четыре строки!
– А что с нами будет – тоже знал? – также расслабленно пробормотала она.
– Знал, – подумав, ответил он. – Про меня точно знал!
– И что? – заинтересовалась она.
И он торжественным глухим голосом продекламировал отлитое в бронзе его сердца четверостишие: