Одной из вещей, понимание которых в те дни мне давалось с трудом, была склонность английских философов флиртовать с нереалистскими эпистемологиями: феноменализмом, позитивизмом, берклианским, юмовским или махистским идеализмом («нейтральным монизмом»), сенсационализмом, прагматизмом — со всеми этими игрушками для философов, которые были тогда популярнее реализма. После жестокой войны, длившейся шесть лет, такой подход казался удивительным, и я чувствовал, что он был (пользуясь историцистским выражением) слегка «не ко времени». Так, когда в 1946-47 учебном году меня пригласили прочитать статью в Оксфорде, я выбрал работу под названием «Опровержение феноменализма, позитивизма, идеализма и субъективизма». Во время дискуссии защита взглядов, на которые я нападал, оказалась такой слабой, что она не произвела никакого впечатления. Однако плоды этой победы (если они вообще были) пожали философы обыденного языка, поскольку философия языка вскоре перешла к поддержке здравого смысла. Действительно, старание придерживаться здравого смысла и реализма является, по моему мнению, лучшей стороной философии обыденного языка. Но здравый смысл, часто бывая правым (особенно в своем реализме), правым бывает не всегда. А вещи становятся по-настоящему интересными, когда он ошибается. Именно такие случаи показывают нам, как сильно мы нуждаемся в просвещении. Кроме того, в таких случаях использование обыденного языка нам не помогает. Другими словами, обыденный язык, а вместе с ним и философия обыденного языка, консервативны. А в сфере
Все это, как мне кажется, было хорошо сформулировано Гилбертом Райлом: «Рациональность человека состоит не в его нежелании оставлять неисследованными вопросы принципа, а в его нежелании оставлять неисследованными никакие вопросы; не в верности известным аксиомам, а в отказе считать хоть что-нибудь само собой разумеющимся»[209].
27. Ранняя работа в Англии
Хотя мне приходилось испытывать и печаль, и великую скорбь, что есть удел любого человека, мне кажется, что с тех пор, как мы вернулись в Англию, у меня не было ни одного часа, когда бы я был несчастен как философ. Я много работал, и мне часто приходилось сталкиваться с глубокими неразрешимыми проблемами. Но я испытывал величайшее счастье, когда я находил новые проблемы, боролся с ними и понемногу двигался вперед. Это казалось мне бесконечно лучше, чем жизнь, состоящая в простом созерцании (не говоря уже о божественном самосозерцании), которую рекомендовал нам Аристотель. Эта жизнь была очень беспокойной, но и высоко самодостаточной —
Все это имеет прямое отношение к моему интеллектуальному развитию, поскольку это чрезвычайно помогло мне в работе. Но тут была и обратная связь: один из множества источников моего счастья состоял в постоянном открытии новых сторон невероятного мира, в котором мы живем, и нашей невероятной роли в нем.
До нашего переезда в Букингемшир моя основная работа состояла в разработке «натуральной дедукции». Я начал ее в Новой Зеландии, к чему меня побудил своим пониманием этой проблемы и независимым развитием линии аргументации[210]один из моих студентов в классе логики, Питер Мунц (ныне профессор истории в университете Виктории). (Он не смог припомнить этого случая.) После нашего возвращения в Англию я говорил о проблемах натуральной дедукции с Полом Бернейсом, специалистом в области теории множеств, и один раз с Бертраном Расселом. (Тарский интереса не проявил, что я могу хорошо понять, так как у него на уме были более важные идеи; но Эверт Берт заинтересовался этим всерьез.) Это была очень элементарная, но и странно красивая теория — более красивая и симметричная, чем другие известные мне тогда логические теории.