линий, которыми для этих людей очерчивалась реальность, никогда не переживались, как
только и просто жизненные; они тотчас становились частью внутреннего мира и частью
творчества. Обратно: написанное кем бы то ни было становилось реальным, жизненным
событием для всех. Таким образом, и действительность, и литература создавались как бы
общими, порою враждующими, но и во вражде соединенными силами всех, попавших в
эту необычайную жизнь, в это "символическое измерение". То был, кажется, подлинный
случай коллективного творчества.
Жили в неистовом напряжении, в вечном возбуждении, в обостренности, в
лихорадке. Жили разом в нескольких планах. В конце концов, были сложнейше запутаны
в общую сеть любвей и ненавистей, личных и литературных. Вскоре Нина Петровская
сделалась одним из центральных узлов, одною из главных петель той сети.
Не мог бы я, как полагается мемуаристу, "очертить ее природный характер". Блок,
приезжавший в 1904 г. знакомиться с московскими символистами, писал о ней своей
матери: "Очень мила, довольно умная". Такие определения ничего не покрывают. Нину
Петровскую я знал двадцать шесть лет, видел доброй и злой, податливой и упрямой,
трусливой и смелой, послушной и своевольной, правдивой и лживой. Одно было
неизменно: и в доброте, и в злобе, и в правде, и во лжи — всегда, во всем хотела она
доходить до конца, до предела, до полноты, и от других требовала того же. "Все или
ничего", могло быть ее девизом. Это ее и сгубило. Но это в ней не само собой зародилось,
а было привито эпохой.
О попытке слить воедино жизнь и творчество я говорил выше, как о правде
символизма. Эта правда за ним и останется, хотя она не ему одному принадлежит. Это —
вечная правда, символизмом только наиболее глубоко и ярко пережитая. Но из нее же
возникло и великое заблуждение символизма, его смертный грех. Провозгласив культ
личности, символизм не поставил перед нею никаких задач, кроме "само-развития". Он
требовал, чтобы это развитие совершалось; но как, во имя чего и в каком направлении —
он не предуказывал, предуказывать не хотел да и не умел. От каждого, вступавшего в
орден (а символизм в известном смысле был орденом), требовалось лишь непрестанное
горение, движение — безразлично во имя чего. Все пути были открыты с одной лишь
обязанностью — идти как можно быстрей и как можно дальше. Это был единственный,
основной догмат. Можно было прославлять и Бога, и Дьявола. Разрешалось быть
одержимым чем угодно: требовалась лишь полнота одержимости.
Отсюда: лихорадочная погоня за эмоциями, безразлично за какими. Все
"переживания" почитались благом, лишь бы их было много и они были сильны. В свою
очередь отсюда вытекало безразличное отношение к их последовательности и
целесообразности. "Личность" становилась копилкой переживаний, мешком, куда
ссыпались накопленные без разбора эмоции, — "миги", по выражению Брюсова: "Берем
мы миги, их губя".
Глубочайшая опустошенность оказывалась последним следствием этого
эмоционального скопидомства. Скупые рыцари символизма умирали от духовного голода
— на мешках накопленных "переживаний". Но это было именно последнее следствие.
Ближайшим, давшим себя знать очень давно, почти сразу же, было нечто иное:
непрестанное стремление перестраивать мысль, жизнь, отношения, самый даже обиход
свой по императиву очередного "переживания" влекло символистов к непрестанному
актерству перед самими собой — к разыгрыванию собственной жизни как бы на театре
жгучих импровизаций. Знали, что играют, — но игра становилась жизнью. Расплаты были
не театральные. "Истекаю клюквенным соком!" кричал блоковский паяц. Но клюквенный
сок иногда оказывался настоящею кровью.
Декадентство, упадочничество — понятие относительное: упадок определяется
отношением к первоначальной высоте. Поэтому в применении к искусству ранних
символистов термин декадентство был бессмыслен: это искусство само по себе никаким
упадком по отношению к прошлому не было. Но те грехи, которые выросли и развились
внутри самого символизма — были по отношению к нему декадентством, упадком.
Символизм, кажется, родился с этой отравой в крови. В разной степени она бродила во
всех людях символизма. В известной степени (или в известную пору) каждый был
декадентом. Нина Петровская (и не она одна) из символизма восприняла только его
декаденство. Жизнь свою она сразу захотела сыграть — и в этом, по существу ложном,
задании осталась правдивою, честною до конца. Она была истинной жертвою
декадентства.
***
Любовь открывала для символиста или декадента прямой и кратчайший доступ к
неиссякаемому кладезю эмоций. Достаточно было быть влюбленным — и человек
становился обеспечен всеми предметами первой лирической необходимости: Страстью,