Падение феодальных монархий в странах Европы было воспринято николаевским правительством как грозное предупреждение. 14 марта 1848 года, когда революционные события из Парижа уже перекинулись в Германию и Австрию, был опубликован «высочайший манифест»: Николай I резко осуждал европейские смуты и беспорядки, «грозящие ниспровержением законных властей и всякого общественного устройства», предупреждал, что «не зная пределов, дерзость угрожает в безумии своем и нашей богом вверенной России». Тут же он выражал уверенность, что «всякий верноподданный наш ответит радостно на призыв своего государя, что древний наш возглас: за веру, царя и отечество и ныне предукажет нам путь к победе».
Перед этим Николай I объявил частичную мобилизацию русской армии, готовя ее к заграничным походам, чтобы «если обстоятельства востребуют, противупоставить надежный оплот пагубному разливу безначалия». Царские манифесты и приказы печатались в газетах, читались в церквах, комментировались священниками в проповедях с амвона. Николай принимал депутации дворян, призывая их сплотиться вокруг царского престола и сообщая инструкции, как обращаться с крепостными, особенно с дворовыми, при которых нельзя говорить ничего «лишнего» («Я вас прошу быть крайне осторожными в отношении с ними»). Он принимал и служителей церкви, епископов; изложив им сложившуюся политическую обстановку, царь сказал: «Все это от безверия, и потому я желаю, чтобы вы, господа, как пастыри, старались всеми силами об утверждении в сердцах веры. Что же меня касается, — прибавил он, сделав широкое движение рукой, — то я не позволю безверию распространяться в России, иначе оно и сюда проникнет».
Сумерки политической реакции начали сгущаться, и вскоре «темная семилетняя ночь пала на Россию» (Герцен). Она длилась долго, до самой смерти самодержца, и в летописях русской культуры получила название «мрачного семилетия» (1848–1855). Это было время, о котором с ужасом и удивлением говорили многие современники. Начались преследования просвещения и науки. Ходили упорные слухи о закрытии университетов. Множество людей разных состояний оказались в тюрьмах и в ссылке. Сам граф Уваров, министр народного просвещения, ведавший цензурой, был обвинен в либерализме и едва удержался на своем посту. Цензоров, даже самых старательных, сажали на гауптвахту по личному указанию даря за ничтожные или мнимые упущения.
Выразительную картину этого времени набросал в своих воспоминаниях Анненков: «…В октябре 1848 хода состояние Петербурга представляется необычайным: страх правительства перед революцией, террор внутри, преследование печати, усиление полиции, подозрительность, репрессивные меры без нужды и без границ… На сцену выступает Бутурлин с ненавистью к слову, мысли и свободе, проповедью безграничного послушания, молчания, дисциплины… Терроризация достигла и провинции…»
В особенно трудном положении оказалась литература, которая не могла не только развиваться, но даже просто существовать в условиях постоянных преследований и разнообразных ограничений. Не случайно Некрасов в эти годы почти не печатался — он не хотел писать стихов пресных, нейтральных, таких, какие можно было печатать. Зато в изобилии появлялись ура-патриотические стихи Ф. Глинки («На смуты запада»), Н. Кукольника («Сила России»), П. Вяземского («Святая Русь»), В. Жуковского, рисовавшего образ России-утеса, о который разбиваются бушующие волны мятежей и смут («Утес среди бурного моря»).
Проза тоже выдыхалась, ибо ей запретили касаться вопросов острых и. насущных. Зато Булгарин в «Северной пчеле» воспевал «преданность и любовь» народа к царю и отечеству, уверяя, что «горестные события на Западе благоприятно отразились на святой Руси», — они вызвали общее чувство негодования русского народа, сплотили его вокруг трона.
«Современник» в эти годы не имел возможности хотя бы обиняком говорить о положении крестьянства, о крепостном праве. Журналам нельзя было даже упоминать о европейских событиях. Специальное распоряжение резко сокращало переводы из иностранной литературы, а на французскую был объявлен прямой, запрет, что непосредственно ударило по некрасовскому журналу: пришлось отказаться от печатания «Манон Леско» аббата Прево и прервать на середине новый роман Жорж Санд «Леоне Леони»: редакции ничего не оставалось, как предложить читателям вместо второй части романа краткое изложение ее содержания.
Журналистика и литература в таких условиях сделались делом не только трудным, но и опасным. «Надо было взвешивать каждое слово, говоря даже о травосеянии и коннозаводстве… Слово «прогресс» было строго запрещено, а «вольный дух» признан за преступление даже на кухне», — вспоминает один из современников. «Ужас овладел всеми мыслящими и пишущими. Тайные доносы и шпионство еще более усложняли дело. Стали опасаться за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним…» — добавляет к этому второй.