— А стопочки-то у вас есть, охотнички? — спросил он, повертев в руках бутылку.
Узнав, что стопочек нет, он начал мастерить их из бересты, ловко орудуя небольшим ножиком с черным черенком.
— Чай из них пить не придется, — говорил он, вырезая круглые маленькие донышки, — чай протекет, а водка, если побыстрей опрокидывать, вполне возможно. Сделаю вам по стопочке, а у меня бокал есть, из него что чай, что водку, все можно пить.
Покопавшись в суме, он вынул «бокал» — высокую, черную, глиняную кружку с отбитой ручкой. В бокале лежала завернутая в тряпку соль — крупная, мокрая, желтая, она заняла почетное место на полотенце рядом с горбушкой хлеба. Старик с удовлетворением посмотрел на расставленное угощение, налил себе полкружки и опрокинул ее в свою седую бороду.
— Со свиданьицем, охотнички, — сказал он, закусив коркой. — Шел я по лесу один-одинешенек, не чаял-не гадал вас встретить, ан люди-то везде есть, даже в лесу дремучем. Вот и сидим мы, не хуже, чем в избе, огонек божий нас греет, водку мы пьем, скатерть самобранная перед нами расстелена… Вон и картошка испеклась — выкатывайте да кушайте.
Картошка покрылась коричневыми пузырями, сморщилась и пропахла дымом, но Некрасов ел ее с удовольствием, проголодавшись за долгий день ходьбы по лесам и болотам. Ели молча, выпили по берестяной стопке водки; старик налил в свой бокал кипятку, бросил в него какую-то травку и начал пить, заедая булкой.
Иван обернул Голову зипуном и заснул около костра, а Некрасов, подбросив в огонь сухих веток, завел разговор со стариком.
Старик оказался занятным собеседником. Давно ходил он по свету — бобыль, неудачник; жизнь упорно старалась стереть его в порошок, да никак не могла с ним справиться. Крепок был старичок — мужицкий сын, ничему не поддался — ни холоду, ни голоду, ни битью, ни гневу божьему, только крепче стал, как дубленая кожа.
— У меня, милок, жизнь соленая, я, как гриб в бочонке, — насквозь просоленный, — говорил он посмеиваясь. — Меня и в могиле ничто не возьмет, червь глодать откажется, и буду я лежать, как нетленные мощи. У меня жена померла — на другой женился, вторую бог прибрал — я третью взял. Третья долго скрипела, да все одно меня пережить не смогла, — вот я какой живучий.
Старичок охорашивался, как тетерев на току, и не понять было, бахвалится он или верно гордится собой. Он рассказывал и о своих детях, которые — «кто их знает — все перемерли или живут еще где?» — о людях, которых видел на своем веку, об их горькой доле. Побывал он во многих местах, жил милостыней, да еще из этой милостыни помещику оброк платил:
— Помещик-то мой, батюшка, ничем не брезгает. Ему копеечка, Христа ради поданная, поперек глотки не встает, — вздохнув, сказал он.
Был он недавно в деревнях, где мужики бунтовали, и рассказывал об этом одобрительно.
— Красный петушок да дубовый обушок — вот и вся мужицкая орудия, — говорил он, лукаво посмеиваясь. — Большая была б в нем сила, кабы все зараз за нее взялись. А то у нас как? В одном конце мужики помещика жгут, в другом — помещики мужика бьют, — вот и нет порядку на земле. Не могут мужики промеж себя сговориться. Да ведь надо сказать — середь мужиков тоже дураков немало. Другой до такой дурости доходит, что своего же мучителя-помещика жалеет, — он-де у нас ничего, не больно лютый. А я так иначе думаю: хвали траву в стогу, а барина — в гробу. А пока жив — кто его угадает, как он повернется…
Николай Алексеевич невольно полез в карман за записной книжечкой и карандашом.
— Что это ты, мил человек, записываешь? — вдруг забеспокоился старик.
— Не бойся, дедушка, это я для памяти, — ответил Некрасов. — Я книжки пишу, стихи сочиняю, вот и запишу твои слова — таких самому не выдумать.
Старик заволновался, достал свою трубочку, разжег ее угольком и с уважением посмотрел на Некрасова.
— Так вот ты кто, — сочинитель, — сказал он почтительно. — А я и то сижу — думаю: что ты за человек? Видно, что не крестьянин, да и на барина не похож. Барин нашим братом брезгует, себя выше нас почитает, а ты — нет. Святое дело — стихи сочинять. А ну, прочти мне какой-нибудь стих, дакось я послушаю. Стих должон до сердца доходить, как песня, а если от него слеза не пойдет, — значит, и стихом его назвать нельзя.
Некрасов задумался на минутку и прочитал «Власа», потом «Забытую деревню», потом «Несжатую полосу».
Он читал, закрыв глаза, тихим, взволнованным голосом. Кончив одно стихотворение, начинал другое, казалось, забыв о своем слушателе.