– Его так звали?
Я кивнула и тут кое-что вспомнила:
– Она ведь вас тоже приглашала тогда?
– Когда?
– В тот вечер, когда он умер.
Эва удивилась:
– Нет, я об этой вечеринке только задним числом узнала. Ханна расстраивалась очень. Говорила, что ночами не спит. Правда, отпуск так и не взяла. Сказала, что ей совестно встречаться с его семьей. Я ей говорила: надо научиться прощать себя. Вот у меня был случай – соседи поехали на Гавайи, а меня попросили за кошкой присмотреть. Такая пушистая была, прямо как из рекламы. Эта тварь меня ненавидела. Когда я подходила к гаражу ее покормить, она кидалась на сетку и висела, вцепившись когтями намертво. Однажды я нечаянно нажала кнопку от гаражной двери. Только дверь начала подниматься, тварюга пулей оттуда вылетела. Лапами землю пропахала, полоски остались. Я ее искала-искала, так и не нашла. Пару дней спустя соседи вернулись и нашли кошкин трупик на мостовой, прямо перед домом. Я, конечно, была виновата. Заплатила им за кошку. И сама какое-то время мучилась. По ночам снилось, что кошатина за мной гонится, бешеная, глаза горят, когти растопырены – полный набор. И все-таки нужно жить дальше, понимаешь? Необходимо обрести душевное равновесие.
Все-таки, видимо, сказалась трудная жизнь Эвиты – детство незаконнорожденной девочки в нищем селении Лос-Тольдос, психологическая травма в пятнадцать лет, когда она увидела обнаженного Агустина Магальди[447], тяжкий труд по продвижению к вершинам власти полковника Хуана Перона, круглосуточная работа в Министерстве труда[448] и в качестве президента женского крыла перонистской партии, разграбление государственной казны и закупки нарядов от Диора в массовом масштабе; все это в конечном итоге сделало ее непробиваемой, как асфальт. Конечно, в этом асфальте наверняка имелась трещинка – если туда попадет семечко яблони или груши, оно прорастет и пышно зазеленеет, но заметить со стороны эту крошечную слабинку практически невозможно. Эвита постоянно их отыскивает и ремонтирует.
– Смотри на жизнь проще, девочка! Взрослые – люди непростые. Признаюсь, мы не идеальны, да тебе-то что до этого? Веселись, пока молодая! Подрастешь, тогда и узнаешь, почем фунт лиха. А пока лучше смейся.
Терпеть не могу эту манеру взрослых, когда они воображают, что могут упаковать для тебя Жизнь в аккуратненький кулечек, поднести ее тебе на тарелочке, или накапать в аптечную мензурку, или затолкать в стеклянный шарик с пингвинами и снегом – мечта коллекционера… У папы, конечно, есть насчет жизни свои теории, но он их всегда мне излагал с молчаливым пояснением, что это, мол, не ответ на все вопросы, а всего лишь один из возможных вариантов. Папа вполне отдавал себе отчет, что любые его гипотезы применимы только к малюсенькому фрагменту (да и то с натяжкой), а не ко всей Жизни в целом.
Эва вновь глянула на часы:
– Извини, но мне действительно пора в тренажерный зал. Хотелось бы все-таки успеть на занятие.
Я кивнула и отодвинулась, чтобы она могла закрыть дверцу. Эва завела мотор, улыбаясь мне с таким видом, как будто я – сборщик платы за проезд и она ждет, когда я открою шлагбаум. Правда, уехала она не сразу. Сперва включила радио – там передавали какую-то дрыгающуюся поп-музычку, – порылась в сумке и снова опустила стекло:
– Как он, кстати?
– Кто? – спросила я, хотя и знала.
– Твой папа.
– У него все хорошо.
– Вот как? – Она старалась казаться равнодушной. Потом осторожно покосилась на меня. – Извини, что я о нем наговорила разного. Это все неправда.
– Ничего страшного.
– Нет, ребенок не должен такое слышать. Я жалею, что сорвалась. – Ее взгляд медленно и трудно поднялся к моему лицу, словно по шведской стенке в спортзале. – Он тебя любит. Очень. Я не знаю, проявляет он это или нет, но любит сильно. Больше, чем свою… не знаю, как назвать… свою политическую белиберду. Однажды мы сидели в ресторане, говорили совсем о другом, и он вдруг сказал, что ты – лучшее в его жизни. – Эва улыбнулась. – Искренне сказал, всерьез.
Я кивнула и притворилась, что меня страшно интересует левое переднее колесо ее машины. Не люблю обсуждать папу с посторонними людьми, которых кидает от оскорблений к комплиментам, от враждебности к сочувствию, как машину с пьяным водителем. Говорить с такими о папе – все равно что в Викторианскую эпоху упомянуть в беседе живот: неуместно, неловко и по сути неприлично; после такого пассажа можно с полным основанием не замечать бестактного собеседника на балах и ассамблеях.
Видя, что я молчу, Эва вздохнула очень по-взрослому: не понять мне, мол, этих подростков, и как хорошо, что для меня трудный возраст давно остался позади.
– Ну, удачи тебе, девочка! – Эва начала поднимать стекло и снова остановилась. – Постарайся все-таки питаться хоть иногда, а то отощала совсем, в чем только душа держится! Закажи пиццу. И забудь наконец про Ханну Шнайдер! Не знаю, что там произошло на самом деле, но одно я знаю точно – она хотела, чтобы ты была счастлива. Понятно?