— У нас в гетто был подпольный комитет, который переправлял евреев в лес, там был партизанский отряд. Ну как партизанский — семейный. Поезда под откос не пускали, на комендатуры не налетали, засады на дорогах не делали. Просто охраняли детей и стариков, иногда от полицаев отбивались. А когда приходили каратели — меняли место, и все по-новой: рой землянки, таскай ветки, носи воду. Я так почти год жил. Зимой было тяжело. Очень. И жрать все время хотелось.
— Тебе ж только восемь лет было, да?
— Ага. Винтовку я бы не удержал, конечно, по хозяйству в основном. Так и прибился к завхозу нашему. Он меня потом усыновил, когда наши пришли.
— Он тоже был еврей?
— Конечно. Илья Семенович. Огнев. Только почему был? Он и сейчас еврей. Знаешь, что самое смешное?
— Что?
— Видела рыжего мужика в поселке лесорубов?
— Да.
— Это он.
— Кто он, Огнев?
— Ага.
— А ты знал об этом?
— Нет, конечно, его же посадили быстро очень.
— За что?
— Да он что-то там брякнул, когда началась война в Палестине, что надо ехать, помогать «нашим» в Израиле. Его и повязали.
— Странно. Все, кто нас спасает, так или иначе потом страдают из-за этого. Мы приносим несчастье.
— Ерунду говоришь. Видишь, он выжил, все в порядке. Работает. Скоро ограничения снимут, вернется в домой в Белоруссию.
Помолчали.
— Знаешь, Борька, а я дома практически не помню.
— Ты ж совсем кроха была, неудивительно.
— Я помню только как мы с мамой куклам платья шили, это почему-то помню. Еще помню, как на речку ходили, я боялась в воду лезть. У нас была речка?
— Была, — засмеялся Борис.
— Еще помню бантик, который все время сползал. Волосы никак не росли, а мне хотелось, чтобы прическа как у мамы, только с бантиком. Такая дуреха была.
— А красный шарик помнишь, тогда, на демонстрации?
— Нет…
— Ты так плакала, когда какой-то придурок его лопнул… А папу помнишь?
— Почти совсем не помню. Так, что-то смутное. Они погибли?
— Наверняка. А то бы они нас нашли. Но их рано в гетто забрали, так что скорее всего в одной из первых акций и убили.
— Странно, что я тетю Веру помню лучше, чем своих родителей…
— Ничего странного. Сколько она к нам ходила, еду носила, ведро выносила, прятала нас. Вот зачем ей это было надо?
— Наверное, потому что она была очень хорошая. Жалко ее. Прямо очень жалко.
— А я думаю, она папу любила.
Снова повисло молчание. Спать не хотелось уже — какой уж тут сон?!
— А ты крысу помнишь?
— Конечно помню! Вот вредная была! Никак ее поймать не мог, заразу. Меня потом крысы и в гетто преследовали, такие наглые! Спустишь ноги с нар, а она тебя за палец хватает, противно. И страшно… Ладно, ты-то как выжила?
— Случайно, как и ты. Я только помню как девочки кричали от страха, когда этот гад Сашко заходил к нам в барак, и как он смеялся, слушая эти крики. Нравилось ему, что мы его до ужаса боялись. Но я выжила, до меня просто очередь не дошла, пришли красные («Красные, — отметил про себя Борис. — Я говорю „наши“, а она — „красные“») и нас стали отбирать в детские дома. Я очень не хотела никуда и плакала, домой хотела, мне же пять лет было всего, я еще не понимала, что никакого дома уже нет.
— А потом?
— Потом не очень четко помню. Помню, какие-то люди пришли ночью, сказали не шуметь, одели меня быстро и вытащили через окно — нас же пока сортировали, в том же лагере держали…
— Да ты что?! — Борис приподнялся на локте, всматриваясь в лицо сестры.
— Ну да, а куда нас девать было? Приезжали какие-то люди, просматривали списки, потом брали двух-трех девочек и увозили. Я, наверное, думала, что это меня так увозят в детский дом, плакала, но раз сказали тихо, то тихо плакала, как ты учил, — улыбнулась Лея. — Потом переправили в кибуц, меня к себе хорошие люди взяли. Папа — автомеханик, руки золотые, меня тоже научил, вернее, учит еще, — у Леи защипало в носу, так захотелось домой, в кибуц, в захламленную мастерскую отца, к братьям, к маме, которая с напускной строгостью гоняла свободолюбивую семью Бен-Цур. — Там тепло, там вкуснейшие яблоки и апельсины, там нет этого чудовищного снега, который здесь покрывает все вокруг и от которого ужасно депрессивное состояние. Нет, у нас в Галилее иногда выпадает снег… даже не снег, так — снежок, через день-два тает, слава тебе господи! А тут конца края этой зиме не видно. И холод, чертов холод, проклятый холод!
— Вот мы с тобой только по крови и остались братом и сестрой, — со вздохом сказал Борис. — У нас разные семьи, живем на разных концах земного шара, разной жизнью живем. Вот как так получилось-то?
— Не знаю, — тихо сказала Лея. — Но ты же все равно мой брат.
— Конечно.
Лежали молча, думали о том, что с ними случилось.
— А ты бы хотел к нам в Израиль приехать?
— Не знаю. Во-первых, кто меня туда пустит? Во-вторых, что мне там делать? Здесь у меня служба, жилье, хоть и служебное, но своя крыша над головой. Чем я в Израиле буду заниматься? И потом, у вас же там… — Борис запнулся, потом решил сказать прямо. — Капитализм? Как вы при нем живете-то?
— Нормально. Да и не капитализм у нас, вообще-то.
— Но и не социализм.
Снова повисло молчание.
— А может ты останешься? Здесь, в Советском Союзе.