А. И. Михайлов[384]. О Владимире Яковлевиче Проппе
Это только теперь, возвращаясь памятью к тем далеким (почти уже сорокалетней давности) годам своего обучения на филфаке Санкт-Петербургского (тогда Ленинградского им. Жданова) университета, мы, бывшие студенты, со всей полнотой осознаем, какой подарок пожаловала нам судьба, определив нас в «ученики» к таким светочам отечественной и мировой науки, которыми блистал наш факультет в последнее для них десятилетие — шестидесятые годы. В семидесятые их свет, увы, уже угас. А тогда же в нашу обыденность и повседневность запросто входило общение (на лекциях, семинарах, во время коридорных пятиминуток) с Виктором Максимовичем Жирмунским, Игорем Петровичем Ереминым, Павлом Наумовичем Берковым, Борисом Александровичем Лариным и, конечно же, с Владимиром Яковлевичем Проппом, с которым мне посчастливилось общаться лично.
Все началось с руководимого им семинара по поэтике фольклора, записаться куда убедили меня два моих самых близких и по отделению (2-му русскому), и по жизни вне стен факультета приятеля Владислав Илюшин и Олег Вахрушев (первого уже нет, о втором же давно ничего не слышно), обожавших его, как, впрочем, и все на филфаке. Присоединился к ним, естественно, и я.
Чем он больше всего импонировал?
Прежде всего, витавшей в степах нашей Alma mater молвой о его общеевропейской славе одного из основоположников не совсем нам тогда еще понятного «структурализма». К постижению его мы, по правде говоря, особенно-то не стремились, но числиться в семинаре всемирно известного ученого было очень лестно. Не потому ли семинар Владимира Яковлевича был один из самых многолюдных?
Симпатию внушала также и его внешность, явно профессорски регламентированная, т. е. с пошибом в некоторую старомодность в оформлении усов и бородки (аккуратная, короткая стрижка). Нравилось, что в условиях давно уже стилевой аморфности человек на своем примере помогает окружающим (прежде всего нам, студентам) ориентироваться в общественной многоликости. Что же касается того, что оформлению такого рода не подлежит, а дается человеку изначально, то черты лица у Владимира Яковлевича были довольно крупные, особенно глаза, в которых светился его живой ум. Под стать глазам таким же ясным был у него и голос. Особенно четко, звучно и с правильным ударением старался произносить он слова-образы, относящиеся к фольклорной экзотике. Помню, как удивило меня произнесенное им на лекции о свадебной поэзии ударение в слове, представляющем собой эпитет жениха — «чуж-чуженин» (мне оно представлялось ударным на последнем слоге), а на другой лекции в былинном имени Потык (Михайло Потык) ударение на первом слоге, тогда как мне привычнее было Пот`ык (с сохранением корневого ударения от глагола «тыкать»).
Кроме того, по сравнению, скажем, с усталым и отяжелевшим олимпийцем Жирмунским, корректно-аристократичным Ереминым или вельможным Григорием Пантелеймоновичем Макагоненко (небрежно пускавшим через весь стол сидящему на другом конце в ожидании худшей участи студенту зачетку с пятеркой — чудачество вельможи), Владимир Яковлевич, при всей своей высоте, радовал и покорял нас своим подлинным демократизмом. Он мог в какие-то моменты, чаще всего на семинарах, настолько по-юношески увлекаться, излучаясь природной добротой и лукавством, что наша беседа с ним могла бы показаться со стороны общением на равных (мы-то, разумеется, не зарывались и должной дистанции в разговоре старались не терять).
Обнаружили мы в нем и нечто иное, чего ни в ком из других наших славных преподавателей подметить не удалось. Подходило уже к своей середине время хрущевской оттепели. Однако инерция застылости, замороженности всех предшествующих десятилетий настолько еще сказывалась, что, например, о Сталине как разоблаченном злодее-диктаторе если и говорилось, то только полушепотом, а стихи какого-то лагерного поэта о том, как его пытают в гэпэушном застенке, а с портрета на стене с добродушной отеческой улыбкой в усы взирает на это вождь народов, и вообще читались друг другу шепотом. Помню, как невероятной крамолой прозвучала для нас высказанная на своей лекции профессором Самуилом Самойловичем Деркачом (отсидевшим срок, кажется, по «ленинградскому делу») дерзкая защита дворянства, вот уже десятилетиями шельмуемого (даже слово это превращено в жупел, — негодовал он), когда как им созданы ценности мирового значения (имелись в виду литература, искусство, наука). Вот какие истины приходилось тогда еще доказывать!