В камере – сумеречно и прохладно. Янош, покашливая, сидит, прислонившись к холоду каменных плит – там вспухшее, изрубцованное мясо. Отодвинется от холода – что для туберкулезника есть страшнее, а кожа-то горит на спине, он снова и приваливается – со стороны посмотреть: гимнастику делает.
И тихонько читает себе стихи.
Отворили дверь камеры, впихнули туда громадного человека: глаз подбит, матерится, волком смотрит на тех, кто его сюда бросил.
– От псы, – сказал он хрипло, – гады, белопогонники, голубая кровь.
– Это не голубая кровь, – сказал Янош, – это мобилизованные солдаты, разве вы не видите по их лицам, что они интеллектуально совершенно не развиты? С ними поработать только как следует – великолепный человеческий материал.
– Тебя за что? – спросил заключенный, приваливаясь к стенке возле Яноша.
– А вас?
– Меня? Большевик я, вот за что!
– Да? – спросил Янош заинтересованно.
– Били, гады, смертным боем.
– Я вижу. Вы прислонитесь глазом к стене.
– Вроде медного пятака на синяк, – захохотал заключенный. – Это ничего, оттянет.
– Сколько ж их вас било?
– Четверо. Взяли в оборот, псы.
– Во фляге осталось немного воды, налейте себе в кружку.
– Спасибо, – сказал заключенный, – спасибо вам, товарищ.
Он вылил из фляги всю воду в кружку и выпил одним залпом. Янош внимательно посмотрел на заключенного и сказал:
– На два дня дают одну флягу: не важно, сколько в камере народа – десять человек или один…
– Да-а… – протянул заключенный. – Не разживешься… А тебя-то за что окунули?
Глядя ему в глаза, Янош ответил:
– А я и сам не знаю.
– Они тут всех наших похватали… Какого-то венгерского комиссара, псы, ждут.
– А что здесь делать венгерскому комиссару?
– Любопытен больно, – сказал заключенный, – не на равных говорим.
– Это верно. Это вы заметили совершенно точно.
И вдруг начал смеяться Янош: больно ему – лицо все разбито, – а смеется, весело смеется, покатывается со смеху…
А Иван тем временем сидел с Лизанькой в буфете, попивал пивцо и спрашивал: не поймешь – себя или свою цыганку:
– Лизок, ты понимаешь, птаха, о чем я сейчас думаю… Вы нас рожаете, да? Да. Но вы-то, прародители будущих веков, вы-то любите тех, кто вас не любит, верны тем, кто вам не верен, страдаете по тем, кто вас и позабыл вовсе. Нет?
– Да.
– Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей. – Иван потрепал Лизаньку по щеке и задумчиво сказал: – Рабыни рождают человечество-то, рабыни… Это – данность, а всякую данность нельзя изменить, ее только можно уничтожить. А те стараются не замечать этого. Зачем? Лизанька, а вот скажи – для тебя что самое главное?
– Чтоб с вами быть.
– Да я не об этом, – поморщился Иван. – Я о самом главном тебя спрашиваю.
– Я и говорю: чтоб с вами быть.
– А может, это рабство придуманное? – спросил себя Иван. – Так уж повелось, может? Задурила литература голову человечеству, философы еще подмогли, вот мы все себя и уговорили… Ладно, Лизок, где тут в лавке длинную хорошую веревку можно купить? Чтоб она человека выдержала?
– Не надо, Иван Ильич, – сказала Лизанька, – вы впрямь на себя не похожий вернулись… Это всё большевики проклятые с вами натворили…
Иван Ильич засмеялся непонятным смехом, и это испугало Лизаньку еще больше.
– А то хотите, – предложила она, – меня первой стрельните, а уж потом – если не раздумаете – сами.
– Ну что ж, – сказал Иван, – интересное предложение, не скрою, – притянул ее лицо, враз озарившееся любовью, к себе и вздохнул: – Ты меня из головы выбрось, тебя еще большое счастье ждет.
– А вас у меня в голове и нету, – ответила Лизанька, – вы у меня в сердце.
А Янош-то смеется…
– Ты чего? – испугался заключенный. – Ты чего, товарищ? Сдвинул, что ль?!
А Янош отрицательно покачал головой и начал читать по-латыни:
– Акво футурум секар моинтум – равесина…
– По-венгерскому, что ль? – осторожно поинтересовался заключенный.
– Нет, латынь. По-русски это звучит так: «Спасибо, боги, за то, что моим врагам так плохо, ибо прибегают они к помощи дураков, а это происходит лишь на краю могилы, когда умные, поняв неизбежность конца, отошли в сторону…»
– Да… – протянул заключенный, – это точно… (умом ротмистр был, увы, не гибок). Так ты – это… Ты чего ж молчишь? За что они тебя окунули-то?
– Я гомосексуалист, – сказал Янош. – Мне подсаживали девять серьезных провокаторов. На семи я ловился. Но те были артисты, и мне требовались месяцы, чтобы понять их. Вы работаете бездарно. Поэтому, чтобы у вас не было от начальства неприятностей, во-первых, скажите им, что я обещал вам открыть самый важный большевистский секрет послезавтра вечером, под огромным секретом – понимаете? И, во-вторых, сейчас не мешайте мне, я отдыхаю.
Заключенный засмеялся и приложил руки к груди:
– Что ты, товарищ, – сказал он, заиграв пегими бровями, – ты чего? Да у меня ж тетя еврейка!
– Я что сказал? – прикрикнул Янош. – Иначе сейчас вызову конвой и потребую, чтобы от меня убрали дурака-провокатора. Сидите и слушайте.
И не заметив даже, что провокатор начал делать ему глазки, он стал читать стихи: