– Чудак, – шепчет он, – я бы мечтал знать только три фамилии из своей группы. А знаю – больше. Думаешь, очень весело? Совсем не весело. Очень страшно.
– Тебе страшно?
– Еще как.
Он пожимает всем нам руки, направляется к двери и начинает орать:
– Вонючие свиньи, грязные животные, пожирающие вшей!
Ругаясь так, он уходит. Мы с Валерием Петровичем ложимся спать.
Рыжий немец Генрих – обаятельный парень. Ему тридцать пять лет, сам он в прошлом – секретарь немецкой организации КИМа – Коммунистического интернационала молодежи. В нем такая бездна энергии, темперамента и веселости, что просто диву даешься. Он не может сидеть без дела ни минуты. Генрих – бригадир, он носится по зданию партийной канцелярии с утра до вечера. Глядя на него, никак и не подумаешь, что он заключенный. Всегда тщательно выбритый, в опрятной серой форме, он больше напоминает заводского мастера. Да еще фасонисто постриженные усики: ни дать ни взять – вольный!
Первую неделю Генрих почти не разговаривал со мной. Только ставил на рабочее место и, заглядывая через час-другой, поторапливал и исправлял мои недочеты в обработке и прилаживании паркета. Дней через десять он стал рядом со мной на колени в то время, когда я прилаживал паркет, и, вырвав у меня из рук стамеску, прошептал:
– Болван, ты сюда не саботировать пришел, а работать по-настоящему. Что, не предупредили тебя?
– Нет.
– Тогда прости, я думал – ты от чрезмерного усердия.
Мне стало обидно за «болвана», и я ответил:
– От чрезмерного усердия дети рождаются, понял?
Рыжий Генрих неплохо говорит по-русски, поэтому он сразу же понял ответ и залился детским смехом.
– Рассердился на «болвана»?
– Нет, на «ты»…
Генрих смеется еще веселее, хлопает меня по плечу и убегает куда-то – так же стремительно, как появился здесь. Я стою на коленках, пригоняю одну паркетину к другой и делаю это после его взбучки очень добротно.
«Когда я в Москве читал про заключенных в фашистских концлагерях, они все казались мне живыми скелетами, – думаю я, – которые молча и скорбно ожидают своего конца, ни на что и ни на кого не надеясь. Мне казалось, что они никогда не улыбаются, что у них нет и не может быть никаких радостей. А поди ж ты: все равно и шутить – шутим, и надеяться – надеемся, и бороться – боремся».
Ночью я вздрагиваю от легкого прикосновения чьей-то руки к моему лицу. Просыпаться ночью в лагере всегда страшно, я даже не знаю, отчего это происходит, но если в лагере проснешься ночью, когда все остальные товарищи по бараку спят, – обязательно будет страшно.
В первое мгновенье я весь сжимаюсь в комок. Потом быстро открываю глаза и сажусь.
– Тшш! – шепчет рыжий Генрих.
Он сидит рядом со мной, приложив палец к губам.
– Ложись, – шепчет он еле слышно и толкает меня пальцем в грудь.
Ложусь, натягиваю одеяло на голову и готовлюсь снова заснуть: к этому обязательно надо приготовиться – вспомнить что-нибудь довоенное, радостное: ВСХВ, например, или парк культуры имени Горького, или первые грибы в Звенигороде, или Усачевку. Не важно, что именно, – важно только вспомнить довоенное, а тогда можно быстро уснуть и хорошо отдохнуть во сне, потому что наверняка «покажут» какой-нибудь хороший сон.
Чувствую, как рыжий Генрих ложится рядом со мной. Открываю лицо, смотрю на него. Он полулежит на руке и настороженно прислушивается к тому, как спят люди в бараке. Лицо у него сейчас совершенно другое, не похожее на обычное, дневное, к которому я привык за эти полторы недели. Сейчас лицо Генриха кажется маской настороженности, и поэтому он, типичный немец, вдруг оказался очень схож с японцем из наших предвоенных шпионских кинокартин.
– Вот что, – шепчет он мне в ухо совсем беззвучно, – с завтрашнего дня ты начнешь слушать советские радиосводки в кабинете у помощника имперского руководителя партийной прессы. Сигнализацию на случай тревоги ты поймешь, когда я буду тебя вести туда. Постарайся из сводок определить линию фронта, расстояние до границ Германии, общую ситуацию и перспективы развития советского наступления. Все это надо сделать для того, чтобы вынести на обсуждение боевого центра вопрос о сроках вооруженного восстания. Мы с тобой, возможно, будем связными с союзниками, ясно? Возможно, уйдем в побег.
Я не могу уснуть, хотя неустанно считаю до сотни, потом до двухсот, а потом до трехсот одиннадцати. На этой цифре я сбился и открыл глаза, которые до этого старался жмурить что есть силы. Еще перед тем, как начать считать, я старался увидеть Москву, отца, Усачевку и с этим радостным видением уснуть, но ничего у меня не получалось. Впервые за всю мою лагерную жизнь на меня обрушились видения ночного леса: вот я выворачиваюсь наизнанку около реки, магазин, забитый товарами и колбасой, мороз, сделавший мою робу жестяной, потом этот гаденыш с пугачом, следователь Баканов, разбитые пальцы, которые не двигаются до сих пор, ужас того шкафа, в который они запирали меня на сутки, дыба, раскаленные иглы…