– А я что, адиёт какой? Видел, чай, с какой стороны ветер дует.
– Зачем же ты дурака-то все эти годы валял?
– С дураков спроса меньше.
– Радуйся теперь, дождался ты своего. Народ кровью умывается, а тебе немцы кусок вернут.
– Мне до народа дела нету. И ему до меня тоже. Подохну я, народ и слова не скажет. А радоваться мне еще вроде рано. Устойчивости еще не вижу. Ты-то, Григорь Митрич, как думаешь – возвернутся наши?
– Для кого наши, для кого чужие.
– А откель ты знаешь, кто мне свой, кто чужой? Я вот у немцев числюсь, а тебя покрываю. Это какой фунт, а?
– На всякий случай двойную игру ведешь.
– Как хошь понимай, ядрена лапоть, – посмеивался Крючок. – Рыбка ищет где глубже, а человек – где лучше.
– Если немцы закрепятся, выдашь меня?
– Ни боже мой, Григорь Митрич, земляк! Напраслину возводишь. Зачем мне тебя выдавать, ты сам попадешься… А вот ужо возвернутся красные, мне за тебя почет будет. Верно, Григорь Митрич? Словцо тогда за меня замолвишь?
– И не надейся.
– Все одно зачтут в заслугу. Партейного большевика из района сберег. Крути не крути, а козырь мой!
– Действительно, дед, темная у тебя душа. То мед с языка точишь, то яд пускаешь.
– Не при Советах живем, теперича свобода слова, что хочу, то говорю.
– Ты про немцев плохое скажи.
– И про них можно. Жадные басурманы, навроде турок. За одни валенки с калошами работать наняли. Ни жалования, ни трудодней…
– Ох, не знаю, чья пуля по тебе плачет – наша или немецкая.
– Мне этих пулев задаром не надо, я промеж ними вывернусь. Старый дурак, какой с меня опрос!
…Уходил Крючок домой поздно, оставляя в душе Григория Дмитриевича тревожную неопределенность. Герасим Светлов этих разговоров обычно не слушал, по привычке засыпал рано. Зато Василиса, тихонько сидевшая в дальнем углу горницы, не пропускала ни слова. Как-то после ухода Крючка подвинула к столу свою табуретку, сказала:
– Если что, припугнуть его можно. Есть в деревне двое парней… Наказали мне спросить вас.
– Не надо, – качнул головой Григорий Дмитриевич, глядя на девушку.
Голубоглазая, светловолосая, с белой, будто из мрамора выточенной шеей, она очень похожа была на свою покойную мать, с которой не раз плясал Булгаков в далекой своей молодости.
– Не надо пока, – повторил он. – Посмотрим, что дальше будет. Крючок еще ничего, не было бы хуже… А парней ты как-нибудь вечерком ко мне приведи. Посидим, потолкуем.
– У них и наган есть, – тихо призналась Василиса – Тяжелый, я сама трогала. – Прислушалась к храпу отца.
И добавила шепотом:
– Вот как тепло наступит, мы в лес уйдем…
– Ты тоже?
– Ага, только вы тяте не говорите.
– Ладно, конспиратор, – Григорий Дмитриевич ласково заправил ей за ухо прядь волос. – Тятьке я не скажу. Но уговор – без меня ничего не предпринимайте. Считайте это приказом.
Безлюдная, будто выморочная, лежала деревня, утонувшая в высоких сугробах. Быстро пролетали короткие, тусклые в морозном тумане дни; утомительно долго тянулись ночи. И казалось, что не будет этому конца, что навсегда теперь сковала землю зима, навсегда залегла над миром глухая первозданная тишина.
Григорий Дмитриевич засиделся допоздна возле коптилки. Писал письмо своим, благодарил Ольгу за внука, наставлял Антонину Николаевну, как целесообразней вести хозяйство. Назавтра Василиса собиралась идти в Одуев, сменять на мед какую-нибудь одежонку для ребятишек. С ней отправлял Булгаков письмо и заодно четыре килограмма мяса – в деревне его сейчас было много.
Уже собирался ложиться спать, когда за окном торопко прохрустели шаги, кто-то тихонько заскребся в дверь. Григорий Дмитриевич накинул полушубок, вышел в холодные сени. На всякий случай нащупал ногой топор. За дверью – сдавленный женский голос:
– Отвори. Это я, Алена.
Григорий Дмитриевич поспешно отодвинул засов. Алена в длинной, до пят, шубейке, лицо разрумяненное, глаза блестят под платком. С порога потянула его за рукав, приподнялась на носках, обдала ухо горячим дыханием.
– Ванюша дома, идем скорей!
– Кто? – не понял Григорий Дмитриевич.
– Да Ваня же наш! Ванюша мой! Той ночью еще пришел.
– Откуда он? Целый?
– Сам узнаешь. Скорей только.
Григорий Дмитриевич кое-как натянул полушубок, нахлобучил шапку, сказал Василисе, чтобы закрыла. По деревне шагал крупно, Алена едва поспевала за ним.
– Ой, по задам бы нам надо! Увидит кто, не приведи господи, – причитала она.
Не вошел, а ворвался Григорий Дмитриевич в избу. Иван сидел на лавке возле печи. На загнетке по-стародавнему горела лучина. При ее тусклом неверном свете правил Иван пилу, разводил зубья. Со старшим братом своим поздоровался почтительно. Григорий Дмитриевич притянул его к себе, трижды поцеловал в свежевыбритые щеки, пахнущие земляничным мылом.
Иван, исхудавший, обросший длинным волосом, одет был в постиранную и отглаженную красноармейскую форму, уже изрядно потрепанную. На коленях и на локтях красовались черные заплаты – не нашлось в доме зеленого материала. В углу, вместе с рогачами и ухватами, стояла вычищенная и смазанная винтовка. Пояс с полным подсумком лежал на столе. Возле кружки с молоком – две незаряженные гранаты.