– Обещаем. Итак, общество всеобщего равенства. Я признаю, я даже убежден в том, что будущее принадлежит рабочим. Но признаю со страхом и тоской, Карл. Потому что своими грубыми руками они беспощадно разрушат все мраморные статуи красоты, разобьют все те фантастические игрушки, которые я так люблю. Они уничтожат лавровые рощи и будут сажать там картофель. Лилии, которые не трудились и не пряли, а все же одевались так, как не одевался и царь Соломон во славе своей, будут вырваны из почвы общества, если только не захотят взять в руки веретено. Розы, эти праздные невесты соловьев, подвергнутся такой же участи. Соловьи, эти бесполезные певцы, будут изгнаны. А из моей «Книги песен» бакалейный торговец будет делать фунтики, в которые станет сыпать кофе или нюхательный табак для старух будущего. Увы, Женни, все это я предвижу, и несказанная печаль овладевает мной при мысли, что победоносный пролетариат угрожает гибелью моим стихам, которые исчезнут вместе с романтическим старым миром. И все же честно сознаюсь, Карл, что этот самый коммунизм, столь враждебный моим вкусам и склонностям, держит мою душу во власти своих чар, которым я не в силах противиться.
– Это вы говорите специально для меня, боясь, что я стану осуждать ваши преждевременные слезы? – спросил Карл.
– Нет, Карл, нет! Каждый встречный в Париже вам скажет, что рано или поздно буржуазной комедии во Франции, вместе с ее парламентскими героями и статистами, придет страшный конец, она будет освистана, а за нею последует эпилог, который называется – коммунистический строй. Я признаю право обворованного и униженного народа на равенство. Но что будет со мной?
– Ах, ах, – сказал Карл, – какие страхи! Погибнут цветы, погибнут соловьи… А тот факт, что от голода и болезней гибнут люди? Этот факт вас тревожит меньше, чем гипотетические картины уничтожения произведений искусств? И почему вы решили, что пролетарии – разрушители? До сих пор они только созидали. На их мозолях, на их горбах, на их поте и крови произрастает все, о чем вы здесь вздыхали. Человек, чей вечный удел – труд, умеет ценить все, что создано трудом, трудом ли своего товарища или трудом художника, поэта, скульптора. Стало модой распространять ложь о рабочем человеке, пугать всех его грубостью и агрессивностью. Иные политики надеются, что таким образом перед ними все станут трепетать от страха, что их приход это и есть второе пришествие Христа для Страшного суда. Но это вздор, дорогой Гейне! И как только вы могли поверить во все это?
– А во что же прикажете верить?
– В революцию, Гейне!
– Вот и славно, – сказала Женни. – А теперь давайте ужинать. Сегодня у меня ветчина и кофе.
– Хочу ветчины и кофе! – потребовал Карл, потрясая кулаками и смеясь. – Хочу немедленно!
За ужином Гейне принялся уговаривать Карла побывать вместе с Женни в Лувре. Когда к уговорам Гейне присоединилась Женни, Карл тотчас же сдался.
В Лувр они отправились втроем. Сначала хотели взять фиакр, а потом передумали и решили идти пешком. В Париже была зима, стоял морозный денек. Снег, выпавший три дня тому назад, поскрипывал под ногами. Парижане радовались снегу и морозу. То и дело можно было слышать, как они нахваливали мороз, называя его русским с легкой руки тех, кто в двенадцатом году испытал настоящий русский мороз вместе с Наполеоном. И может быть, как раз потому, что стоял прекрасный зимний денек, в Лувре было малолюдно. Да и те из посетителей, которые встречались в залах, были по преимуществу иностранцы.
Гейне радовался тому, что Женни и Карл в Лувре впервые: это давало ему возможность блистать своими познаниями в живописи. Говорил он порою сумбурно, тащил их от одной картины к другой, торопя. Картины мелькали перед глазами Женни и Карла так, словно они видели их из окна кареты. Карл какое-то время сопротивлялся натиску Гейне, но, когда Женни, выбрав удобный момент, шепнула ему: «В следующий раз мы придем сюда сами», успокоился и отдался во власть Гейне. Впрочем, был какой-то смысл в том, что Гейне торопил их: картин было много, рассмотреть каждую из них все равно не удалось бы, а кто поставил бы перед собой такую цель, должен был бы бродить по Лувру, может быть, месяц, а может быть, и два. Яркие краски, золото рам хоть и сливались в пестрый поток, все же это был праздничный поток радости.
Перед Карлом и Женни проплывали грациозные пасторали Ватто и Буше – пастухи и пастушки, увитые лентами посохи, суровые герои Давида, хмурые воины времен Империи, кавалерия и пехота Ореса Верне[6], лица богов и святых, женские, женские, женские лица, лица маркизов, банкиров и буржуа.
– А вот здесь мы задержимся на минуту, – сказал Гейне, когда они подошли к картине, возле которой стояло еще несколько посетителей.
Не дожидаясь, когда другие уйдут, Гейне объяснил Карлу и Женни по-французски причину, по которой он заставил их задержаться у этой картины, изображавшей бичевание Христа.