— Теперь мне во что бы то ни стало, хоть из кожи вылезть,— заявил Виссарион,— а надо постараться не ударить лицом в грязь и показать, чем должен быть журнал в наше время.
А в самом деле, чем он должен быть? Он должен, очевидно, ратовать за истину в освещении жизни, за правду в искусстве, он должен давать образцы высокой литературы, он должен бороться за просвещение, за достоинство человека, он должен клеймить злоупотребления, ложь, беззаконие, он должен воспитывать общество.
Что получилось на деле?
Если говорить о поэзии, отдел ее в новом «Московском наблюдателе» стал превосходным: недавно открытый Кольцов, музыкальный Красов, трагический Клюшников, страдалец Полежаев с потрясающими стихами:
Правда, цензор изъял во второй строке слова: «судьбу кляня». Ибо отечественным стихам, по мнению цензора, надлежит быть оптимистичными. Впрочем, об отношении к журналу Белинского цензора Снегирева Ивана Михайловича, или, как называли в литературных кругах этого, между прочим, профессора Московского университета, Совестдрала, мы еще в дальнейшем скажем.
Ну, а проза? Здесь было похуже. Где ее достанешь? Отыгрывались на переводной. Музыкальные рецензии — и очень недурные — писал Вася Боткин. Критика литературная и театральные рецензии уж тем были хороши, что ими занимался сам Белинский.
Его блестящие статьи о «Гамлете» как бы вырвались из пределов журнала и прошумели на всю образованную Россию.
Но главное, во что ударился журнал,— философия. Вот куда устремился неудержимый поток московского гегельянства, подгоняемый мощной дланью Мишеля Бакунина. Он жаждал властвовать в журнале. Снова столкнулись старинные друзья-враги. Мишель яростно доказывал:
— Ты, Виссарион, не можешь быть дельным редактором. У тебя просто нет для этого достаточных знаний. Ты не можешь обнять и искусство, и историю, и религию, и прочее...
Тут Мишель делал паузу столь красноречивую, что всем становилось ясно, кто тот единственный, кто может объять необъятное.
— Все, на что ты способен,— продолжал он снисходительно,— это сказать несколько верных замечаний. Но, не обладая познаниями, а выводя все из своих непосредственных ощущений, ты не в состоянии возвысить свои мнения до достоверности понятой мысли. Пойми, что журнал, не заключающий в себе ничего, кроме нескольких верных замечаний, не может иметь большого достоинства. Ты не имеешь права писать и печататься по недостатку объективного наполнения действительностью.
— Нет, Мишель, моя сила, моя мощь именно в моем непосредственном чувстве, и потому я никогда не откажусь от него. Я не имею охоты отказаться от самого себя и объявить себя призраком. Чувства — огонь, мысль — масло. Мишель, ты чудесный человек, ты глубокая, самобытная, львиная порода. Но ты любишь идеи, а не людей. Ты хочешь властвовать своим авторитетом, а не любить. О боге, об искусстве можно рассуждать с философской точки зрения, но о достоинстве холодной телятины должно говорить просто.
— Виссарион! — взревел Мишель голосом громовержца,— это бунт! Это бунт против идеальности, против бога! Ты гибнешь, Виссарион! Ты делаешься добрым малым в смысле bon vivant et bon cama-rade[25], то есть пошляком!
— Мишель,— спокойно и несколько устало сказал Белинский,— я не хочу быть великим человеком, я хочу со всеми быть как все. Ты забыл, что такое простое живое чувство, задушевность, преданность человеческим интересам. Мне надоело моральное и идеальное резонерство.
Не было в ту пору в России Станкевича, который единственно мог обуздать Мишеля. Но из своего берлинского далека он остро интересовался, как его друзья ведут свой журнал, и Вася Боткин с плохо скрытым разочарованием писал ему:
«Виссарион пишет тебе большое письмо... «Наблюдатель» что-то сух... Мишель хотел услужить «Наблюдателю» и написал для № 1 прошлого года введение к «Гимназическим речам» Гегеля. Да и удружил, как медведь пустыннику. Нет, такие вводители в философию Гегеля хуже врагов его!..»
Белинский понял это не сразу. А поняв, признался с горечью:
— Статья Бакунина погубила «Наблюдатель» не тем, что она была слишком дурна, а тем, что увлекла нас (особенно меня, за что я и зол на нее), дала дурное направление журналу и на первых порах оттолкнула от него публику и погубила его безвозвратно в ее мнении... Вместо представлений в статье одни понятия, вместо живого изложения одна сухая и крикливая отвлеченность. Вот почему эта статья возбудила в публике не холодность, а ненависть и презрение, как будто бы она была личным оскорблением каждому читателю...