«Мы не принадлежим к числу подобострастных поклонников нашего века; но должны признаться, что науки сделали шаг вперед. Германская философия особенно в Москве нашла много молодых, пылких, добросовестных последователей... их влияние было благотворно и час от часу становится более ощутительно... Где же у нас это множество безнравственных книг? Кто сии дерзкие злонамеренные писатели, ухищряющиеся ниспровергать законы, па коих основано благоденствие общества? И можно ли укорять у нас ценсуру в неосмотрительности и послаблении? Мы знаем противное. Вопреки мнению г. Лобанова, ценсура не должна проникать все ухищрения пишущих... Всякое слово может быть перетолковано в дурную сторону...»
Оба лагеря, и Лобанов, и «Современник», соблюдали правила игры: не называли имени Белинского, хотя речь шла главным образом о нем и в речи Лобанова, и в полных ума и такта строках «Современника». Они были не подписаны. Но кто же не знал, что редакционные статьи в «Современнике» пишет их издатель: Пушкин.
Нащокин не сразу принялся за поручение Пушкина связаться с Белинским. То дела игорные закрутят Павла Войновича, то он закатится на дачу, а то и Белинского не застанешь,— у Виссариона в это время разгар романа с незнакомкой, которую он называл «гризетка». А когда в августе Нащокин заехал к нему на квартиру во дворе Московского университета на Моховой и поднялся на второй этаж ректорского домика, то вышедший из комнаты Белинского молодой человек, отрекомендовавшийся: «действительный студент Вологжанинов», объявил Нащокину, что Виссарион Григорьевич ныне гостит в имении Бакуниных в Тверской губернии близ Торжка на речке Осуга.
Испытывая некоторые угрызения совести, Нащокин кинулся к ближайшим друзьям Неистового, все досконально разузнал и, гордый своей деловитостью, отписал Пушкину:
«Белинский получал от Надеждина, чей журнал уже запрещен, три тысячи рублей ассигнациями. «Наблюдатель» предлагал ему пять. Греч тоже его звал. Теперь, если хочешь, он к твоим услугам. Я его не видал, но его друзья, в том числе и Щепкин, говорят, что он будет очень счастлив, если придется ему на тебя работать. Ты мне отпиши, и я его к тебе пришлю».
Каждодневно осведомлялся Нащокин, нет ли ответа от Пушкина. Удивлялся. Сердился. Наконец написал вторично:
«...Отпиши мне хоть строчку, жив ли ты и каковы твои делишки. Не знаю, получил ли ты мое письмо или нет. Ждал я тебя в Москву по твоему обещанию; не знаю, почему ты не приехал...»
Политическая наивность добрейшего Павла Войновича безгранична. Сам же написал в первом письме «чей журнал уже запрещен» и не заметил зловещего смысла собственных слов, не понял, что началась расправа с сотрудниками «Телескопа» и что в этом причина молчания Пушкина, ибо на Белинского, как на ближайшего сотрудника закрытого журнала, уже наложено клеймо отверженного. Когда же тучи над Белинским несколько истаяли — это произошло в конце того же тридцать шестого года,— Пушкину уже стало не до Белинского, не до «Современника», не до литературы. Он стремительно шагал сквозь грозы своей личной жизни к роковому январю тридцать седьмого года.
Что за черная немочь напала на нашу литературу? Кого убьют, кто умрет, кто изнеможет преждевременно.
В Премухине, конечно, ни о чём об этом не подозревали. Идиллия длилась. Правда, все явственнее проступали на ней пятна противоречий. Доходило до ссор.
Ссор? Может быть, это через меру пышно сказано? Столкновений между Виссарионом и Мишелем было немало. Два страстных характера, две нетерпимости. В конце концов это была вражда посреди дружбы. Кто начинал? По-разному. Но справедливость повелевает сказать, что все же чаще повод подавал Мишель. Сейчас я расскажу о ссоре одной из первых по времени. Она была не самой крупной. О, далеко не самой крупной! Просто стычка. Разведка боем, сказали бы в наши дни. Но в ней обозначился рубеж между страстями и та ничейная земля, на которую потом оба осторожно двинулись, чтобы не потерять друг друга.
— Мишель, ты изменяешь собственному символу веры.
— Вздумал учить меня? Забавно!
— А почему бы и нет? Авторитет должен действовать естественно, бессознательно. Когда же с ним лезут, то становятся несносны и смешны. Я повторяю: ты забыл свой символ веры, ты непостоянен.
— Выражайся яснее, Виссарион, у тебя разброд в мыслях. Что еще за «символ веры»?
— Мишель, твое легкомыслие меня ужасает. Не ты ли клялся на каждом шагу, что путь к постижению абсолюта лежит через нравственное самоусовершенствование, что внешнее существует только внутри нас?
— Не надо понимать это буквально, вернее буквоедски. Ты зря тратишь свои силы и способности, пытаясь втиснуть свою деятельность в узкую рамку литературы. Ты, как беспутный мот, расточаешь свое духовное богатство без пользы. Ты променял философию на словесность.