Недоносок. А произошло вот что. "Что" оказалось лишенным смысла, по крайней мере, того, ради которого происходило. Лицо как-то сразу поглупело: из свирепого от боли и ужаса тяжело набрякло сведенными зрачками, сплюнутым языком. Комочек пены в уголке рта. Он заметил, что сам еще хрипит. Ослабил петлю волос, отвалился и, взяв ее голову в ладони, будто отрывая, осторожно приподнял, подтянул, прислонил. Затем сложил ей руки на животе. (Огромность этого живота будто раздавлена им.) Получился домик. Сел на пол рядом. Закурил, косясь на профиль. Зажав сигарету в зубах и придерживая затылок, средним всунул обратно кончик языка. Тыльной стороной ладони легко снизу пристукнул по подбородку. Большим и указательным провел по векам, зашторив выражение. Прикурил новую. Трамвай, подвывая, выворачивал на Преображенку, искрил. Полотно дыма аккуратно разворачивалось, шевелясь пластами, нарезанными щелями штор, движением вагона. Он стянул с пальца кольцо. Отведя ей за ухо прядь, продел, подвязал. Кольцо повисло, как сережка. Покачалось. "А ребенок должен быть еще жив". Он положил ей руку на живот, подержал, легко разминая. Ничего не почувствовал. Потом дотянулся до лежащего на полу штепселя елочной гирлянды — весь вечер они наряжали елку, путаясь в струйках "дождика", вытряхивая из волос конфетти. Светящийся прах взмыл спиралью по хвое. "Теперь она ему надгробье". Он зажмурил глаза, затянулся поглубже — и стал медленно выдыхать. И дыханье его, затянувшись, прежде чем кончился воздух в легких, зацепило дух его, потянуло наружу, и, выйдя весь, он стал подниматься к потолку, перемешиваясь с пластами дыма, уничтожаясь. (Еще один трамвай стал выбираться на площадь.) Но ему, как заправскому джину, все же удалось сжаться и тонкой струйкой, мелькнув, просочиться сквозь губы. Встал, отыскал телефонную трубку, набрал "03", сказал, что должен родиться ребенок.
Миопия. То, о чем напрасно твердил Платон и что было услышано камнем: идея способна оказаться под стать своей тени — воплощенье возможно, снимите шляпы!
Все очень просто: представьте два идеальных зеркала — идеальных, поскольку коэффициент их поглощения точно равен нулю, и они сами абсолютно (увы, как все в этом примере) параллельны — то есть целятся в невидный глазу, но запросто отыскиваемый в затылочном пространстве геометра полюс — и там пересекаясь, идут в дальнейшее без каких бы то ни было шероховатостей, недоразумений в сведении.
И представьте, что выпущен был взгляд сознанием, случайно происшедшим между ними. Да и не то чтоб послан был за смыслом, но как бы брошен напоследок в виде оглядки — не забыть бы чего.
Да нечего.
Вдруг тело исчезает. Взгляд все так же бьется мотыльком меж стекол…
И вот прошло с тех пор… но сколько? Здесь я сбиваюсь с полусчета, полу— поскольку, чтобы сосчитать, необходимо твердо помнить метку, а не ловить ее мерцанье — и там и сям, в растерянности шаря по сознанью.
Теперь я живу только из инстинкта самосохранения. Со смешанным выраженьем страха и любопытства внутри. Страха перед возможностью поглядеться в зеркало этого города: случайный взгляд на витрину и вдруг — рикошетом бьет ворох обрывков света: пронесшийся автобус воздушной волною рева задел стеклянную мембрану, размешал и унес: струйки марева над асфальтом, опрокинувшиеся карнизы, окна, соринку солнечного зайчика от невидимого осколка, выставленные из лавки, перекипевшие мусором баки…
Зеркальная волна, несомая колышущимся дрязгом, с натугой ввинчивается в прозрачность, отбиваясь от разбросанных автобусом отрывков улицы, фронтонов, клочков розовых облаков олеандров. И наконец, разбитый калейдоскоп памяти об этом городе оказывается собран после тщательного наведения резкости жизни — в прицеле памяти.
Но ничего о себе, ничего, кроме, может быть, пустого места себя — неловкости, по следам которой струйки марева сейчас и змеятся прозрачно к троллейбусным проводам…
Апельсиновое утро. Кража. Я проснулась в том месте, где Глеб плавно вытягивает у меня из-под сна подушку и говорит: "Пора!"
Теплые пряди лучей на щеке, нагретая негой уютность ладоней, внезапная яркость пробуждения в предвосхищении приключения: мы идем искать прадедушкин клад!
Захватывающая дух огромность окна; накипь зари над карнизом дома напротив…
Фильтры вышли все, и под кофейную гущу подкладывается втрое сложенная салфетка: в результате готовится настой из "арабики" и целлюлозы.
Глеб уже готов и одет и с напряженьем следит мое медленное круженье: сначала в поисках тапочек — в путанице пижамы на пути в ванную, затем и в кухне — с зависанием взгляда в мягкой, вязкой линзе медово-осеннего утра, в никелированном отражении этого взгляда, возвращенного полным, сытым нашими снами — оттого и влажным — хрусталиком солнца.
Сейчас оно, как "ячмень", разбухает созревшей охрой в переплете спросонья туманного зрения: отраженье, впрочем, вскоре уносится жестом руки, потянувшейся за рафинадом…