Однажды — однажды они играли в жмурки: завязывали глаза кашне — так туго, что зеленые разводы — палочки-колбочки от впечатывающей силы глазного давления становились видны: дно, изнанка глазного яблока, тупая боль не-зрения. Завязывали обоим — так интересней — и бродили по дому на ощупь. Она представляла внутри себя интерьер своей дачи — сеанс одновременной — с домом и с ним — игры вслепую: как сыр, как ход червя — дырчатое пространство слепоты, выплетаемое на выпуклостях памяти движений. Действительно, так проще — вот плоскости стола, буфета, лаз кротовый коридора, кладовка, в ней — в дебрях старой одежды, корзин, банок — Никто, ускользнувший. Ага, вот здесь должно быть темное клетчатое поле пледа, раскинувшееся на тахте. Внезапно следует ход конем — рука выбрасывает подвернувшийся пуфик за предполагаемый угол, и, судя о вспугнутом по шороху или воплю: о, коленная чашечка! о нерв предплечья! — шарахнувшись о подлокотник кресла, или косяк в прихожей — и теперь только резкий бросок вперед: осалить. Иногда она приподнимала шарфик, оставляя крохотную щелку, чтобы немного видеть, пусть и недоимками сумерек, карту очертаний… Шулерствовала она потому, что до слез не любила проигрывать: никогда — она — до слез… И вот, однажды поднимается наверх — 9 ступеней — в спальню, в руке — подвернувшийся в прихожей зонтик — продолжение руки, щупальце слепого, предупредительный орган нечестной подсказки… Закрывая на то глаза, он давал ей фору — у него: ничего — только выставлял впереди напряженную интуицией пустоту — как поле, и прислушивался к ее возмущениям, волнам. Он считал это верным способом: когда привычное еще и выстраивается воображением, то: мозг предельно чутко настраивается на различенье. До этого они бродили — бредили по большому дому бесконечно долго — и никак не могли встретиться: известное напряженье, когда игра становится взаправду битвой — поймав себя, они беспощадно владели друг другом — до края. И вдруг она видит его, какая удача! — он близорук и неважный искатель даже при свете, — и тогда решает действовать на опереженье. Она мечет сорок пять сантиметров алюминия. Яркий — лоскутья света — звон… Что за черт, ты что, ты разбила зеркало, вот ведь досада… Что ж, я поймал тебя, ты проиграла. Зеркало? Ну вот еще! И вдруг истерика, рыданье. Ну, что ты, что ты, успокойся, подумаешь, какая ерунда. Мы завтра новое из города прикатим. Да брось, какая-то стекляшка, родители простят. Ну, прекрати сейчас же. Вот, успокоилась. Досадно, что там говорить, — ты спутала со мною отраженье. Да что с того, всего лишь вещь, тебя нельзя винить. Вдруг снова, вытирая слезы, с какой-то непонятной злобой: я в ы и г р а л а! Да, конечно, да — ты выиграла, ну как иначе? Да успокойся ты, того не стоит. Опять рыдания: безутешна. Нет-нет, ведь я случайно… Ты просто испугалась, и темно там было. Ну да, глупышка, — он целует ее в глаза: она вырывается, ползет на четвереньках в угол и глядит оттуда, постепенно затихая.
Ошеломленная внезапной ненавистью, страхом.
Пехота. Ты, наверное, помнишь тот берег? Костер из плавника под утесом, — на нем видны были вышки местных пехотинцев. И как эти энтомологи в беретах нас ото сна, сплетенного любовью из рук, до бельма ярким пинцетом прожекторов отрывали, бросая морским ежам в качестве гостинцев. И как мы плыли в фейерверке планктона, его взрывая гребками, и светящиеся наши тела рыбам виделись знаком Близнецов, неким случайным собраньем светлячков, и мы рассыпались, чтобы быть ближе. То есть — везде. Мы знали, что тот брошенный танкер, севший после шторма на мель, кто-то в шутку прозвал Моби Диком. Мы плыли к нему, мы взбирались по якорной цепи. Луна всматривалась в нас, как в пастель пепельно-розовую, как в собственное произведенье. Нас ко сну так клонило, как только бодрствующего может клонить к яви, и когда светила взошли — у каждого по одному над головами, то мы — как и сейчас — что-то мучительно припоминали.