же встретились во время его наездов в Москву из Ворсино. Лыскин был бы не Лыскиным, если бы захудалое, убыточное хозяйство недалеко от Обнинска (Николай Фадеевич предпочитает подчеркивать: «рядом с родиной Жукова») не сделал бы сильнейшим хозяйством Калужской области. В Москве у него квартира, и, разумеется, пустая. По-походному скупо и его жилье в Ворсине. Аскетическое презрение к благам и недвижимости он принес с собой из тридцатых годов. Лыскин приехал в Ворсино после шестидесяти лет, да таких лет, что хватило бы на эпос. Теперь уже двадцать лет он по обыкновению временами сотрясает коридоры областного начальства, будто из другой эпохи ожил вдруг мамонт или какой иной крупный зверь, и трясет, и гоняет, и придавливает к стенам кабинетов аппаратную мелочь, обставленную телефонами. Лыскин — характернейший «реликт» той эпохи, которую теперь именуют «сталинской». Николай Фадеевич начинал путь со Стахановым и был дружен с ним. До войны Лыскин уже командовал совхозом в Сальских степях, а потом даже побывал директором совхоза «Гигант» — флагмана всего тогдашнего советского зернового хозяйства. Оттуда была дорога только в Москву и не ниже замминистра. Но Лыскин предпочел станицу Григорополисскую, из задонских степей двинул в соседнюю Кубань. О таких хозяевах в старину говорили: воротила. Он вошел ко мне домой на Арбате, и даже большая старинная барская квартира показалась мала. Вошел чуть сутулый мужчина, взгляд снайперский, исподлобья, старого орла. Нетороплив, но в мыслях и решениях быстр. Вошел в сопровождении шофера и зама и чувствовалось: каждый из свиты готов по его кивку сделать все и без малейшей тени подобострастия, из радостного признания, что под началом у атамана, который любит вкус риска.
Мы сразу стали вспоминать Сальские степи — родину прославленных донских лошадей.
Вергилий в Сибири когда-то и привел меня в знойные Сальские степи. Лютыми сибирскими зимами приходилось в Новосибирске добираться на автобусе каждое утро тридцать километров. Пальтишко легкое, ботинки тонкие, а автобусы зимой в Сибири не всегда топят в отличие от Крыма. Подойдет к стоянке автобус, когда ты уже съежился от мороза, а на полу с ночи тонкая корка льда. Доберешься до города в этом морозильнике полуживой. Едешь, и, чтоб спастись, грезишь, закрыв глаза, о раскаленных Сальских степях, где не был никогда, где пасутся табуны донских лошадей, и клянешься себе, что сбежишь из Сибири на полное и долгое лето, наймешься табунщиком. И вечером, когда луна взойдет большая над равниной, упадешь в выжженной рубахе на неостывшую землю и слушаешь под звон цикад, как храпят золотистые лошади Дона — детище атамана Платова. Царапаешь ногтем заиндевевшее окно автобуса и твердишь:
Последнюю, клянешься себе, зиму ты в Сибири. А с первой капелью назад, на Дон, — выбежать в поле и, как Вергилий свою родину, приветствуешь: «Здравствуй, Сатурна земля, великая мать урожаев».
Лыскину я ни слова, разумеется, о Вергилии, откуда ему знать, что он прямой продолжатель древней традиции и занят всю жизнь деятельностью, благодаря которой и Рим стал всего прекраснее в мире.
Доимператорский Рим и остался для всего человечества единственным Римом, а Рим Нерона и Калигулы — это уже, если угодно, «второй Рим» и загнивающий. А Константинополь, стало быть, если любят его церковные книжники, так это уже «третий Рим». Потом будет «четвертый Рим» в мире для «священной Римской империи германского народа». Когда наши недоучившиеся византийцы в своей далеко неправославной гордыне хотели из Москвы сделать «третий Рим», он уже мог быть только «пятым Римом». Москва есть и будет одна. Как был только один Рим, земледельческий и республиканский, — город Катона и Гракхов. Незачем заниматься этой суетливой бухгалтерией и становиться в очередь «за Римами». А в Сибири я провел еще пятнадцать зим и полюбил ее навсегда, но в Сальские степи все же добрался.