Читаем Не жалею, не зову, не плачу... полностью

В комнате сумрачно, окно занавешено простыней с чернильным штампом, голый фанерный стол, со стола свисает газета, на газете кусок колбасы загогулиной, луковица белеет очищенная, полбулки хлеба кирпичиком, бутылка водки начатая и рядом гранёный стакан. Сбылась мечта! Никто его теперь не схватит за руку, не заорёт, не отведет в кандей — пей, хоть залейся. Над столом на витом шнуре засиженная мухами одинокая лампочка с черным патроном. Стены голые, нигде ничего, только два светлых следа, широкий от шкафа, поуже от этажерки. Железная койка с крашеной синей спинкой, и на ней храпит Филипп Филимонович, лежит навзничь с открытым ртом. Он ради меня приготовил свою мечту, ждал, чтобы вместе сесть, по-человечески выпить. Не утерпел. Храпит, а над ним висит тот самый Лермонтов из «Огонька», в бурке, который висел над моей койкой, когда мы жили вместе. Я думал, Филипп юморил тогда про такую мечту, а оказалось — всерьёз. Спит больной, бледный, с раскрытым ртом. В лагере он жил лучше. Не может он приспособиться к вольной жизни. Тринадцать лет сидел. На всём готовом — звучит кощунственно, но это правда: накормят, напоят, без работы не оставят, спать уложат, поднимут, в бане помоют, переоденут, на вшивость проверят, прививки сделают от всех болезней. Не надо тебе ни о чем заботиться, хлопотать, суетиться, всё, что надо, дадут, а что лишнее, заберут, — вот так, наверное, будут жить при коммунизме. Отмирает в лагере никому не нужная инициатива, и потом, на воле, человек не может никаким боком приткнуться к сутолоке, когда всё надо доставать, покупать, приносить, варить, жарить, парить.

А вдруг и у меня так будет?

Вернулись с Сашенькой в больницу, я угнетенно молчал, а Бондарь улыбался непонятной своей улыбочкой. «Неужели так трудно помочь Пульникову?» — сказал я мрачно. Трудно. Прикрепили к нему санитарку, чтобы она убирала, в магазин сходила, что-то постирала, а он стал к ней приставать. Скандал. Редко трезвый бывает, может на операцию не прийти, вот как сейчас. Главврач уже на пределе терпения…

Конвоиру сказали, занят я буду часа два, не меньше, и он сел лясы точить с дежурной медсестрой. Мы управились раньше. Бондарь взялся заполнять операционный журнал, а мы с Сашенькой вышли на веранду, там никого не было, и уже сумерки. Где-то лаяла собака, как в деревне. Пробежала девочка в светлом платьице. Женский голос позвал: «Андре-ей! Андрю-уша!» Тянуло острой свежестью вечерней тайги, тонко веяло цветами какими-то, кустами сибирскими, багульником, может быть, не знаю. Ужасная была тоска, сесть бы и плакать прямо вот здесь. От несчастья Филиппа. И от счастья, что мы стоим вдвоем с Сашенькой. Молодой месяц висел над самой сопкой. Покой был над Ольгиным логом, и не верилось, что есть преступления, лагеря, разлука, — есть только любовь. Темнела драконом хребтина сопки, а рядом стояла Саша, и всё было мирно, тихо и хорошо, не требовались никакие слова. Глаза ее смотрят мимо меня, и улыбка зажата в губах, как иголка, сейчас она возьмет ее тонкими пальцами и пришьет меня к себе. Точеный ее подбородок то вправо, то влево, так и звал прикоснуться и ласковым усилием легонько повернуть к себе. Она уставилась на мою пуговицу, боясь глянуть выше, чтобы не разрушить хрупкую стенку между нами, она еще есть пока и нужна, иначе не знаю, что будет, — схвачу ее, и полетим мы к молодому месяцу. Прибежит автоматчик, и будет лупить с колена очередями по звездам.

«Я каждый день жду вечера, не могу дождаться, когда начнется прием в амбулатории». И вдруг она сказала: «Я тоже». — И подняла взгляд чуть повыше, но я никак не мог заглянуть ей в глаза, я даже присел, но она быстро глянула в сторону — хватит тебе улыбки моей. Она меня понимает и дразнит, видит, у нее получается, ой, как лихо у неё получается. «Я тоже», — сказала она. Знать бы мне, что это значит. Может, я бы от свободы навсегда отказался, если бы разгадал.

«Чего ты дрожишь?» — спросила она. «У меня много слов для тебя… Они во мне трепещут». — «А ты не держи их, пусть летят, как птички. Нет, ты дрожишь! — она легонько рассмеялась. — Как цуцик!» Ей весело, для нее игра, забава. Только бы не вздумала она перейти на другую работу. Пусть Гулаг им платит двойную, тройную надбавку, я согласен, из моего кармана. Неужели она не видит, что любить ее так, как я, никто никогда не будет? Прикоснуться бы мне губами к ее смуглой тонкой щеке, и, если останусь жив, накинусь коршуном, хватит ей насмешливо улыбаться.

Перейти на страницу:

Похожие книги