Ни разу не изменял Лене, хоть и спал в ее отсутствие с другими женщинами, чтобы извергнуть скопившуюся сперму, но это относится к похождениям моего члена – не к моим, и стоит отдельной главы, которая наличествует в «Записках скорпиона»: процитированное признание «нет, никого из них я не любил» принадлежит пушкинскому Дон Гуану, а он знал толк в этих делах. То же с Москвой: я связан был с другим городом – любовью, ненавистью, памятью, отчуждением, он мне снится до сих пор, не парадный и не новостройки, а с черного хода, доходные дома и та клятая квартира, которая однажды меня не выпустит из своего чрева, и я не проснусь, не досмотрев и не поняв предсказательной сути.
Как разобраться с этим питерским сном еще при жизни? Где-то в дневнике наверняка он записан, да и Лене про него я рассказывал, а недавно снилось, что веду ее как бы на экскурсию в этот злосчастный дом, ей поначалу нравится, но оказывается: западня. А пока что про московскую явь, недовыясненную, с хвостами и загадками.
Москва прошла мимо, я просто поменял прописку, не прикипев ни душой, ни телом, не пустив корни, о чувствах говорить и вовсе не принято в наше иронично-стебное время, хотя, помню, пустил слезу, когда впервые взрослым человеком увидел «соборы древнего Кремля» (в детстве не произвели на меня особого впечатления). Лена тем более осталась к Москве отменно равнодушна. Она куда больше меня была привязана к Ленинграду, исходила вдоль и поперек, знала все его закоулки – Москва была ей чужда по духу, по архитектуре. Да она и не очень выходила – строчила свой роман. Как-то назначил ей свидание у ЦДЛ, прождал часа два, а она была с другой стороны, спутав двух русских публицистов – Герцена и Воровского, и, не дождавшись, отправилась домой.
Ждать ее – мой удел. Всю жизнь ее жду и теряю, в мыслях представляю худшее, что может случиться с живым человеком. И на том свете буду ждать – и не дождусь или не узна́ю. Вот недавно на горе Святой Анны в Квебеке ушла в ночь, я выглянул из палатки, а там поверх сосен и éлей пролетали огни, как души умерших. Вот я и следил за одним, решив, что нет больше на свете Лены – последнее явление мне ее души. Зато какое счастье, когда она наконец явилась и я обрел ее вновь! Оказалось – обычные светлячки, но здесь, у нас, они летают понизу – в горах мечутся в горнем мире. А тогда заглянул в ЦДЛ и увидел ползущего по ковру человека со знакомой по фотографиям физией: Юрий Казаков собственной персоной. Одновременно: кафкианский Грегор Замза. Казаков был для меня классик – а здесь, в Гадюшнике, в таком непотребном виде с алкашеской рожей! Лена мне просто не поверила – Казаков, с его напряженным чувством природы был тогда любимым ее писателем из живых.
Для привычки к чужому и замкнутому городу и времени было в обрез: Москву я не успел ни полюбить, ни узнать как следует, ни разочароваться в ней. Я ее любил на расстоянии – из Ленинграда и слезоточил на сентиментальных строчках типа «Как много доброго и милого в словах Арбат, Дорогомилово». Комплекс трех сестер? Что было бы, возвратись они в Москву? Чем не сюжет? Их топографическая невезуха – на самом деле редкое везение. Надо оставлять что-нибудь в мечтах, пусть выпадет в осадок мечтаний.
Короче:
Само собой, у современного человека эти строчки Михаила Кузмина ассоциируются с другим замком, мною уже помянутым. Из Ленинграда Москва и казалась таким абсолютно недоступным замком, попасть в который стало не просто мечтой, но – ввиду ее неосуществимости – навязчивой идеей. Теперь-то я понимаю: я скорее хотел свалить из Ленинграда, где кольцо вокруг меня сжималось все теснее, чем переехать в Москву. Почему эмигрантский вариант не приходил мне в голову, а пришел только, когда обменные дела были в самом разгаре, все связи задействованы, бумаги подписаны, вещи собраны – да и то в гипотетическом, альтернативном и далеком виде? Переезд в Москву и был нашей эмиграцией из Питера, где жить стало невыносимо. Иммигрируя в Москву, после стольких, Господи, хлопот, мы уже держали в голове запасной вариант, который впервые осознали в качестве альтернативного, когда хлынул абсолютно питерский ливень, но в городе Стокгольме, и мы спрятались под навес – оказалось, стокгольмской полиции. «Самый раз попросить политубежище», – пошутил один из нас. Кто? «Почему нет?» – ответил другой. Из-за дождя и раздумий на эту тему мы вернулись в гостиницу с большим опозданием, все докушивали свой обед, напряг на лицах наших коллег по путешествию был колоссальный – и облегчение и разочарование, что мы вернулись. Короче, на виртуальную станцию Бологое, что промеж русскими столицами, мы возвратились полные сомнений. Укореняться не хотелось, да и время было дурное: при невменяемом Брежневе регентом стал шеф гэбья Юрий Андропов. Мне было тридцать три года, когда я получил московскую прописку, а в тридцать пять я уже бродил ночью по Центральному парку, не подозревая, что это самое опасное место в Нью-Йорке.