Дело в том, что слепой торговал главным образом лотерейными билетами. Музыка должна была привлекать покупателей счастья, не больше. Не знаю, что можно было выиграть в тех лотереях, но слепой не вызывал мыслей о выигрыше. Он взывал из темноты к нам, существующим в отчужденном от него мире, и предлагал рискнуть в игре, которая самому ему была не нужна. У музыканта было лицо мудреца (как у большинства слепых; а глухие в большинстве своем выглядят почему-то рассеянными, простачками). Я всегда жалел слепых и симпатизировал им, насколько интеллигент может и должен симпатизировать существам беззащитным. В Париже слепому сочувствуешь особенно, потому что в этом городе есть на что поглядеть. Слепой сидел на стуле с высокой спинкой; зеленая, какого-то полувоенного фасона рубаха и серебристо-черная борода делали его выразительным цветным пятном на фоне серой стенки "Русского аудио". Со времен войны я уже не видел слепых с аккордеонами под вывесками, начертанными кириллицей. Я прочел вертикальную надпись на инструменте - "Вельтмейстер", и снова сдвинулись времена, и Париж отодвинулся, потому что я уже видел такой аккордеон в детстве. Только тогда аккордеонист был зрячим и не торговал лотерейными билетами ввиду отсутствия лотерей.
...Это было там, у травы, в том городе, в том времени. Виктор тоже должен был бы вспомнить. Я решил обождать его здесь, у входа: под музыку ожидается веселей. Почти под всякую музыку.
У нашего киевского подъезда на траве часто бывало весело. Что бы ни происходило. И, как надлежит, всякое веселье срасталось с музыкой.
Но однажды пришел кобзарь, странствующий певец. Во время оккупации, будто из глубин истории, возникли слепые странствующие певцы с огромными (как тогда казалось) бандурами, заброшенными за спину. Бывали еще странствующие скрипачи, были странствующие аккордеонисты, один из них с "Вельтмейстером", но бандуристы запомнились больше всего. Иногда, как положено, кобзари были слепы, и с ними ходили мальчишки-поводыри или молчаливые женщины в запыленных широких юбках. Но тот, про которого вспомнилось, кобзарь (так, обобщая, звали всех странствующих певцов с бандурами) был зрячий и красивый. Он добыл из мешка, висевшего через плечо, складной стульчик и начал не спеша расчехлять бандуру.
- Тю! - сказал Колька, как обычно возникший у нас во дворе, едва создалась ситуация, хоть отдаленно похожая на редкостную. - Расчехляет бандуру, будто пулемет. Видали?
Колька, как и все мы, нагляделся на пулеметы; бандур мы видали поменьше.
Кобзарь перестал расстегивать пуговички на бандурной одежде и медленно остановил взгляд на Кольке. У него был тяжелый, проникновенный взгляд человека, привыкшего командовать и не любящего, когда вслух обсуждают его решения. Поскольку мы втроем - Виктор, Николай и я - разглядывали певца неагрессивно, с откровеннейшим любопытством и это не грозило тому никакими неприятностями, он опустил взгляд и достал бандуру из чехла. Это был не очень старый инструмент, даже еще не темный, не было на нем и заметных следов от ударов или царапин, что для кобзарского инструмента считалось почти обязательным и порождало специфический хрипловатый голос таких бандур.
А люди тем временем повыходили из подъездов и столпились вокруг лужайки, трава эта владела притягательной силой: коль кто-то приходил с миссией по-настоящему важной, он непременно останавливался на траве. Так что вполне естественно было, что человек с бандурой запел именно здесь. И песню он запел всем известную: про Галю, обманутую казаками и увезенную куда-то. Тогда, в сорок втором, песню пели по-другому, изменяя слова, грустя по сотням: тысяч Галь, которых прямо из уличных облав гнали на вокзал и увозили в Германию. Гали должны были там работать и первыми узнавали уготованное славянам рабство.
Мы слушали молча, даже Колька молчал. Оттого что бандурист играл не очень умело, слова были слышны лучше и музыка не отвлекала. Мы даже не заметили, как бандурист запел песню про Катюшу, вот так, просто взял и запел, ту самую, довоенную, популярней которой на свете не было.
- Марш домой! - сказала Таисия Кирилловна и дернула Виктора за руку.
Поскольку Виктор стоял, обняв меня, то и я покачнулся. Николай, который, как обычно, был сам по себе, зыркнул на Таисию Кирилловну и сказал, чтобы не портить с ней отношений:
- И я, должно быть, пойду, что-то погода портится.
Кольку иногда подкармливали у Виктора на кухне, и он был заинтересован в том, чтобы произвести на кормилицу наилучшее впечатление.
А человек с бандурой пел, глядя, как положено, себе под правую ладонь, а там золотом светились струны, замкнутые вверху левой ладонью певца, медленно передвигающейся по грифу вверх-вниз.
Виктор дернул маму к себе, а я сказал этаким баском: "Ничего, Таисия Кирилловна, послушаем еще чуть-чуть". Но взволнованное лицо Кольки, который ввиду обстоятельств собственной жизни владел обостреннейшим чувством опасности, заставило меня оглянуться.