Еще сравнительно молодой — в январе исполнилось тридцать шесть, — он с давних пор испытывал потребность, свойственную обыкновенно людям пожилым: провести несколько вечерних часов в одиночестве, и предпочтительнее не дома, где могут в любой момент войти, перебить покойное течение мыслей. Здесь же, в жандармском управлении, сейчас пусто и тихо, лишь, отделенный еще одною комнатой, мается от безделья дежурный унтер. Барышня на телефонной станции знает, что господин ротмистр у себя, но без крайней надобности не обеспокоит, позовет к аппарату сперва дежурного.
Кабинет обставлен — усердием самого Эмиля Людвиговича — никак не казенно. Пришлось не раз в губернии угощать кого следовало, средства наконец ассигновали. Теперь у него дубовый, с бронзовыми украшениями, письменный стол и под стать шкаф для книг, не для конторских папок, а именно для книг — вся канцелярская премудрость хранится в других помещениях. Кожей обтянутые диван и кресла. Ковер не такой, правда, как желалось бы, но пристойный. И тяжелые, непросвечивающие портьеры. Все располагает и к трудам, и к отдыху и внушает почтение сторонним своей солидностью.
Эмиль Людвигович зажег свечи в тройном серебряном канделябре, погасил электрические лампы — ими тоже тешился, поскольку в Иваново-Вознесенске они пока наперечет. От свечки — так почему-то вкуснее — закурил душистую сигаретку. Раскрыл дверцу шкафа, прижмурился, загадывая: а ну, что выпадет? Выпало приятное: томик сочинений графа Алексея Константиновича Толстого. Ну‑с, продолжим игру, снова наугад. Ишь забавное попалось, как же, помню чуть не наизусть:
Остер был граф на язычок и смелости не лишен: дураку ясно, про что побасеночка. Да и словца-то сугубо российские, даже славянские: владыко, досель, гласят, в земли, млады... Куда уж как по-китайски. И написано, заметим, не в самые либеральные времена. Не побоялся: титулом заслонен. Однако это еще как сказать, заслонен ли. Средь осужденных декабристов и князья были. На Руси титулы да чины еще никого не спасали от тюрьмы, от каторги, от петли. Государь — помазанник божий, а перед богом все равны... Особенно в этой варварской стране.
Родившись, выросши в России, Шлегель никогда не забывал: в жилах его течет благороднейшая кровь германца. Еще в Михайловском воронежеком кадетском корпусе он вожделенно, до сладострастия, впивался в учебник Иловайского, в труды Ключевского и Соловьева, заглядывал и в старинные томы «Истории» всеподданнейшего Карамзина и выписывал, выписывал в тетрадки запечатленные на скрижалях российских столь родные ему, потомку баронов Шлегелей, немецкие имена.
Не будь немцев, по сей день только что не в звериных шкурах оставалась бы Русь, нищая, темная, пьяная, сермяжная. Все лучшее, что есть в ней, привнесли, со времен Петра Великого, мы, германцы, — рассуждал Шлегель и теперь, покуривая в своем благолепном кабинете.
Одна свеча оплыла, снял нагар старинными, бронза с платиною, щипцами. Красивые вещи он любил. Но воистину красивой жизни пока что не получалось.
Карьера его складывалась отнюдь не блестяще. После кадетского — в Павловское военное училище, выпущен по первому разряду, однако не в гвардию определен был, как предполагал, а в пехотный Бутырский полк. Через три года произведен в поручики, на том и застрял — десять лет в одном чине. И как знать, до сей поры мог бы тянуть постылую лямку, не будь осенен благою мыслью подать по команде рапорт о зачислении в Отдельный корпус жандармов. Что из того, что почти все однокашники перестали руку подавать, что из того, что офицерские собрания жандармам большинство начальников военных округов запретили посещать, презирая «голубые мундиры». Что из того... Не прогадал в главном: сразу сделался штаб-ротмистром, год миновал — ротмистром, переведен в Иваново-Вознесенск. Не столица, конечно, но хоть по штату город и безуездный, а размерами и значением изряден, и по должности числится Шлегель помощником начальника Владимирского губернского жандармского управления. Жалованье вполне пристойное. А главное, тут есть на чем себя показать, в этом «Русском Манчестере», населенном, как выражаются социал-демократы,