— По указанию ЦК, — сообщил Андрей Сергеевич, — создается запасной штаб восстания — под твоим, Владимир Александрович, руководством (Антонов-Овсеенко кивнул), Разместитесь в крепости — это на случай, если Керенскому удастся так взять Смольный. Опасность невелика, но и предосторожность не мешает. Сейчас, как только закончим, и отправляйтесь, и ты, Владимир Александрович, берись писать ультиматум господам «временным», хватит цацкаться, с часу на час начнем. С богом, как говорится. Особая надежда на тебя, Константин Степанович, — продолжал он, обращаясь к Еремееву. — Если правительство откажется капитулировать и обстрел их не испугает, то поднимаешь свой Преображенский и... Только, по возможности, побереги Зимний, предупреди ребят. Как это — на кой хрен? Музей там откроем, двери всем нараспашку, приходи в царские покои и любуйся на здоровье... Чего головой крутишь, я не шучу. Ну, по местам, други мои...
На какие-то считанные минуты он остался один. Смольный гудел, и громко разговаривали за дверью, но Бубнову показалось, что в комнате сейчас тихо. Уже много дней не удавалось побыть наедине с самим собой. И не скоро, вероятно, удастся... Если удастся вообще, подумал он, однако мысль о возможной смерти была мимолетной, не задержалась.
В консервной жестянке с рваными краями — вспарывали клинком — дымился забытый Благонравовым окурок, Бубнов его машинально взял, затянулся, закашлялся — махорка была крепка. Запил остывшим — пахло прелым веником — чаем. Подошел к настенной карте.
«Россия, нищая Россия...» — вспомнил он стихи Александра Блока. Доводилось его слушать на одном из литературных вечеров, попал случайно. Говорят, Блок редактирует стенограмму отчета комиссии по расследованию деятельности царского правительства... Скоро еще одну комиссию создадим, подумал Бубнов, посмотрим, чем господа керенские отличились. Да, нищая Россия... Нелегко нам придется, покуда вытянем из нищеты, из темноты, из раболепья...
Он смотрел на карту. Красной сеткой — железные дороги. Западнее Москвы — густо, чем ближе к Уралу, тем реже, а за хребтом так и вовсе одна-единственная. Чем придется заниматься ему, когда победит революция? Вот ими, железными дорогами? Вряд ли. Это для него временное поручение, специалисты найдутся. А он? А он солдат партии, вот он кто. Куда поставят, тем и будет заниматься. Хоть с лекциями по заводам, хоть редактором газеты, хоть директором типографии. А может, и вернется на годик в свою Петровку, получит наконец диплом, без двуглавого орла, с новым — каким-то будет он? — гербом Республики, пойдет в инженеры... Всем дело сыщется, не о том сейчас думать, Андрей...
Почти ворвался, придерживая пенсне, Урицкий, ладонью отмахнул плотный табачный дым.
— Подпиши, Андрей, — сказал он, протягивая бумагу.
Это было воззвание ВРК к населению Питера: «Контрреволюция подняла, — читал Бубнов, — свою преступную голову. Всем завоеваниям и надеждам солдат, рабочих и крестьян грозит великая опасность. Но силы революции неизмеримо превышают силы ее врагов. Дело народа в твердых руках. Заговорщики будут сокрушены. Никаких колебаний и сомнений. Твердость, стойкость, выдержка, решительность...»
— Добавим: «Да здравствует революция!» — как считаешь?
— Давай.
Бубнов приписал, поставил росчерк, Урицкий, приоткрыв дверь, бумагу кому-то передал, вернулся, напомнил:
— Сейчас заседание нашей фракции съездовской, пора идти. Да, — он нахмурился. — В коридоре встретил Троцкого, говорит, что на фракции выступит против немедленного ареста правительства, что власть может перейти мирно.
— Черт бы его подрал, этого... Льва Бонапартовича, — вдруг придумал прозвище Бубнов. — «С одной стороны, нельзя не признаться, с другой стороны, нельзя не сознаться...» А медлить нам никак нельзя, Миша, как полагаешь?
— Чего ж тут полагать...
Того не зная, они говорили словами, что в эти же минуты набрасывал у себя в комнатке на Сердобольской тихой улице Ленин:
Если бы те, кто вершил тогда историю, задумались о том, что для потомков окажется важным, существенным, ценнейшим любой клочок, любой обрывок наспех исписанной бумаги с мимолетным каким-нибудь наброском... Но сохранились далеко не все, даже государственной важности, документы.
И все меньше остается на свете людей, которые пережили те дни, в сознательном будучи возрасте, которые сохранили ясность памяти, которые могут рассказать о том, что видели они, в чем они участвовали сами...
...В аудитории Политехнического музея Юлий Мартов произнес речь, кратчайшую, быть может, во всей истории человечества, единственное слово: «Товарищи!..» — его тотчас согнали с трибуны...