-- Ни разу. Это меня при бомбежке привалило. Вот начнут с утра по радио-- чудно слушать: захоплэно, литакив, гармад, рушныць... Мы возьмемся считать, сколько у немца "захоплэно"... Да ему уж воевать нечем! У него за всю войну столько не было, сколько у него "захоплэно".
-- Не ранен, а в госпитале лежал.
-- Не ранен.
-- А контужен -- не один черт? Нет таких в пехоте, чтобы воевал и нигде не раненный, не побитый.
-- И не контужен. Меня землей привалило!-- с достоинством говорил Китенев. В госпитале месяцы мелькают быстро, а каждый день долог. Вот Китенев и старался с утра пораньше "завести" Старыха, благо тот "с полоборота заводится". Они еще попрепирались со скуки: "Присыпало... А если б не откопали?" "Второй раз закапывать не пришлось бы..."-- и Китенев повернулся на бок, подпер голову, стал глядеть на Третьякова. Тот спокойно сгибал и разгибал поверх одеяла раненую руку. Врач еще на первых перевязках сказала ему: "Хочешь, чтоб рука осталась крючком?" "Зачем же мне?" -испугался Третьяков. "Тогда разрабатывай сустав, а то так и срастется". И хоть больно бывало вначале, кровью промокала повязка, оставаться инвалидом ему не хотелось.
-- Ну?
Глаза у Китенева светлые, как вода, прозрачные. Третьяков ждал.
-- Вот не знаю, оставлять тебе шинель в наследство, не оставлять? Может, зря только трепешь казенное имущество? Похоже, что зря.-- В светлых глазах его смех играет:-- А вообще как?
Третьяков, улыбаясь, ждал:
-- Я спрашиваю, как в смысле морально-политического состояния?
-- Бодрое.
-- А ведь какой был юноша!-- Китенев подложил подушку под спину, сел повыше.-- Его когда в палату привезли, я думал, к нам девушку кладут. Глаза ясные, мысли чистые и все устремлены на разгром врага. А полежал с вами, и вот чего из него получилось. Это он от Старыха понабрался. Не учись у него, Третьяков, он уже лысый. Между прочим, ты, Старых, своей лысине жизнью обязан. Ты ведь от стыда прикрылся. А будь у тебя чуб, как у некоторых военных, стал бы ты каску на голову надевать?
Китенев процедил сквозь пальцы волнистый свой чуб, заметно отросший в госпитале. Медсестра, с ложечки кормившая Аветисяна гречневой размазней, сама рыженькая, круглолицая, румяная, так заслушалась радостно, что ложку уже не в рот совала, а в ухо.
-- А ну, руку мне сожми! -- Китенев протянул Третьякову свою руку. Тот полюбовался, как на ней от кисги до засученного по локоть рукава играют все мускулы.
-- Зачем?
-- Старшего по званию спрашивают "зачем"? Приказано жать-- жми! Может, ты симулянт.
Посмеиваясь, Третьяков слабыми пальцами сжал, сколько мог.
-- И все? Ты что, вообще такой слабосильный? А ну, правой жми! Нет, силенка есть. А ну, левой еще разок! А ну, смелей!
-- Все.
-- Как все?
-- Все. Сильней не могу.
Тут Старых прискакал, подпираясь под плечо костылем, сел на койку с разбегу, обнял костыль. Лицо, жаждущее рассказать.
-- Это тоже привели одного на медкомиссию, рука не хуже твоей, не разгибается... Ты слушай, слушай, опыта набирайся, плохому не научу. Приводят его, ага... "А ну, руку разогни". "Она у меня такая..." Пробуют силом разогнуть. Все точно, отвоевался парень, надо списывать по чистой. А тут хирург-старичок не зря нашелся: "Ну-ко покажи, как она у тебя прежде была?" "Прежде-то во как!"-- И сам разогнул. Гляди, Третьяков, будут спрашивать, мимо ушей пропускай.-- Старых махнул себя по уху.-- Врачи, они теперь до-ошлые...
Белые двери палаты раскрылись, в белых халатах вошли двое. Передний, солидный, подымал плечи, очки его гордо блеснули на свету. При нем суетился начхоз.
Начхоз был вольнонаемный. На нем под халатом -- мятые гражданские брюки в полосочку, не достающие до ботинок. Нестроевой, ограниченно годный по какой-то статье, он в их офицерскую палату входил, пресмыкаясь, понимал, как должны раненые смотреть на него, не безрукого, не безногого. И хоть ничего в его судьбе от них не зависело, готов был услужить каждому. "Жить хочет",-определил Старых. И даже про то, что начхоз шепелявит от рождения, сказал: "Придуривается! Нестроевой... С женой спать, тут он строевик, а как на фронт-- ограниченно годный".
Третьякову всегда стыдно было за этого человека, не стыдящегося унижать себя. Как можно жить от освидетельствования до освидетельствования, ждать только, чтоб опять признали ограниченно годным, отпустили дослуживать в тылу... Ведь мужчина, война идет, люди воюют.
Но сегодня начхоз нес службу при начальстве. Никого в отдельности не замечая, строгим взглядом прошел по головам:
-- Здесь он, здесь. Разве что если на перевязку... Третьяков! Подводите вы нас. Вами вот интересуются.
Что-то знакомое почудилось Третьякову в солидном человеке, которого начхоз пропускал вперед, в его манере подымать плечи. Но тут Старых неохотно поднялся с кровати, загородил обоих. А когда отскакал в сторону, они уже стояли в ногах.
-- Володя!
-- Олег!
В портупее косо через плечо, в распахнутом белом халате стоял перед ним его одноклассник Олег Селиванов, смотрел на него и улыбался. И начхоз улыбался, родительскими глазами глядел на обоих. И вся палата смотрела на них.
-- Как ты разыскал меня?