Правда обернулась на знакомый голос. Руна вместе с другими жёнами кошек перевязывала раненых и поила их целительной подземной водой; заметив супругу, она кинулась к ней, окунула тряпицу в чашу, отжала и заботливо отёрла перемазанное сажей и чужой кровью лицо Правды. Вечно робкая и испуганная, с грустно поднятыми «домиком» серебристо-белёсыми, точно схваченными пушистым инеем бровями, сейчас жена выглядела необыкновенно сосредоточенной, решительной и собранной, хоть при этом и несколько вымотанной.
– Дочери живы? – спросила она.
Слова прозвучали коротко и деловито, даже суховато, а лицо Руны омрачала тень усталости, но взгляд мерцал пристальными искорками, отражая всю глубину материнской тревоги в её сердце.
– Разминулась я с ними в бою, – ответила Правда. – Но нутром чую: живы. Зато вот – отважную вояку нашла. Напои-ка её.
Руна выплеснула грязную воду, налила из кувшина новую и поднесла к сухим, пепельно-серым губам Отрады, мягко сияя сострадательной нежностью. Юная кошка сделала несколько трудных, судорожных глотков, после чего обессиленно откинула голову на солому. Покой её потускневших, неподвижно-отрешённых глаз кольнул сердце Правды щемящей болью: неужели смерть уже простёрла своё крыло над этой душой? Нет, так не должно быть! Нащупав в сухом, как куча осенних листьев, ворохе усталости светлую и тёплую жилку силы Лалады, Правда ухватилась за неё и превратила себя в сосуд. Золотая благодать наполнила её, оттесняя прочь дрожь в коленях и утомление, а потом хлынула из её пальцев в рану. «Живи... Только живи», – беззвучно шевелились губы.
Раненых всё несли и несли. К ним тут же устремлялись жёны и дети, и в гриднице стало душно – хоть в обморок падай. Тёплый, выжженный светильниками и истощённый множеством лёгких воздух вливался в грудь, но не удовлетворял дыхательную нужду, и уцелевшие защитницы крепости пытались выдворить из помещения всех лишних. Однако супруги цеплялись друг за друга, а детишки с плачем льнули к родительницам, и насильно разлучить их не представлялось возможным.
– Экая духота, – проворчала Правда, отворяя ближайшее оконце.
– Матушка... не покидай меня, – простонала Отрада.
Она бредила, принимая Правду за свою родительницу. Скверный знак...
– Я здесь, с тобой, родная. – Правда вернулась к юной кошке, погладила холодный и влажный от испарины лоб.
Кто-то из соседок вскоре попросил закрыть окошко, пожаловавшись на озноб, и большеглазая девушка с длинной золотой косой и в бирюзовых серёжках поспешно исполнила эту просьбу. Вернувшись на своё место, она устремила взор на раненую, время от времени поправляя ей одеяло. Растерянность и горе застыли в этих небесных очах, чистых, как рассветный ветерок. Юная – совсем дитя, и нежная, как пух вербы по весне. «Дочь? Сестра?» – гадала Правда. Она присмотрелась к той, над кем сидело это светлое создание: то была молодая, пригожая собою кошка с красивыми пушистыми бровями, страдальческий изгиб которых придавал лицу жалобное выражение.
Пропитанное болью время тянулось и ползло ленивым червём. Детишки хныкали, а совсем маленькие просили кушать. Неустанная хлопотунья Руна куда-то ускользнула, и вскоре по гриднице распространился вкусный запах: это работницы кухни разносили куриную похлёбку и кашу с жареным луком. Правда радостно встрепенулась, увидев дочерей – живых и невредимых, выглядевших в своих кухонных передниках совершенно мирно и буднично, словно и не было никакого боя. Мечи уступили в их руках место черпакам, которыми они раскладывали еду по мискам для самых голодных.
– Покушать не хочешь, матушка Правда? – спросила старшая.
Растворённая в чужом страдании, Правда забыла о себе. Сбросив медвежий плащ и смыв боевую раскраску, она утратила образ лютого берсерка, а опустошённое нутро заворчало и дало о себе знать голодным жжением.
– Пожалуй, не откажусь, – пробормотала она.
Ей дали миску вчерашней похлёбки и большой ломоть хлеба. Откинув в сторону овощи и куриное мясо, она набрала жидкости и поднесла к губам своей подопечной. Отрада выпила всего пару ложек: больше в неё не лезло. Примеру Правды последовала и девушка в бирюзовых серёжках – попыталась покормить раненую кошку, но та со стоном отвернула бескровное лицо с глубоко провалившимися в глазницы очами, осенёнными мертвенными тенями.
– Кушай сама, ладушка, – послышался её глухой, слабый голос. – А мне лучше водички дай...
«Значит, невеста», – подумалось Правде. Накрошив хлеб в миску, она превратила похлёбку в тюрю и принялась медленно есть. Усталость снова наваливалась ломотой в пояснице и нытьём в суставах. В пору неугомонной молодости тело не беспокоило её никакими болями, Правда могла сражаться сутками – и хоть бы одна мышца заныла! «Отвыкла от битвы, старею», – вздохнула она про себя.
Духота просто убивала. Голова сонно тяжелела, веки некстати смыкались, и Правда, не вытерпев, снова открыла окно, а кошку, которая жаловалась на озноб, укрыла своим медвежьим плащом.
– Уж потерпи маленько, сестрица... Народу тут много, дышать нечем, – сказала она, оправдываясь.