Пунктик исходного сомнения и отрицания антишолоховедов один: как это бывший чоновец и комсомолец смог так глубоко заглянуть в душу казачества, явить объёмную правду трагической для него эпохи?! (Кстати, даже чисто формально: ни чоновцем, ни комсомольцем Шолохов в реальности никогда не был. Да, он подал заявление о приёме в партию, но лишь в конце 1929 года, стремясь обезопасить не столько себя, сколько близких от развязанной ростовской партийной и комсомольской прессой кампании по обвинению его в подверженности реакционным семейным влияниям, в подозрительной аполитичности, “пособничестве кулакам”…) Самым принципиальным и мощным аргументом Кузнецова против этого пунктика становится… судьба Филиппа Миронова, легендарного вождя красных казаков, закончившего свой путь командармом созданной им 2-й Конной армии, арестованного и застреленного охранником во дворе одной из московских тюрем 2 апреля 1921 года. Именно он, преданный идеалам социализма и народовластия, в бою защищавший новую власть, в своей записке Реввоенсовету, письмах Ленину и другим тогдашним руководителям поднял бесстрашный голос против “адского плана” расказачивания, “политики “негодяев”, направленной “на истребление казачества, на истребление человечества вообще”, за уважение “исторической, бытовой и религиозной” самобытности казачьего уклада, человеческой личности как таковой. Фигура встаёт поразительная, настоящий богатырь духа, с красной стороны дерзко и страстно протестующий против, казалось бы, своих же, против того, куда заворачивала реализация “коммунистического рая”! Вот что смеет бросать он в лицо революционным вождям: именем власти, захваченной бывшими “общественными подонками”, прыткими инородцами “18-20 лет, не умеющими даже правильно говорить по-русски”, свершается “каиново дело” братоубийства, дикая, безумная, нелепая попытка безжалостным насилием сломить, разорить, усмирить, пролетаризировать трудовое казачество и крестьянство, превратить народ “в материал для опыта при проведении своих утопий”… Какой народный здравый смысл, какая сложность и высокая человечность таились в этом красном командарме, какие находил он живые, пронзительные слова, несущие ценности умиротворения, требование реально подключить сам народ к творчеству новой жизни, “процессу долгого и терпеливого строительства, любовного, но не насильственного”! Кузнецов пишет о развороте “воистину шекспировских социальных страстей”, когда против таких, как Миронов, вставали те, кто с хрустом ломал народный хребет — Троцкий, Сырцов, Френкель, Гроднер и другие, с их клеймящей идейной тарабарщиной, “меньшевистско-эсеровская “иезуитчина”, ясное дело, подлежащая в лице её носителей немедленному огню пролетарской селекции.
Именно издевательски загубленные жизни Ермакова и Миронова, тысяч других несломленных, самых достойных и сильных, невидимым пеплом стучавшие в сердце творца “Тихого Дона”, внутреннее нравственное обязательство перед памятью о них и придали Шолохову то поразительное духовное упорство, с каким он защищал под сильнейшим нажимом и писательского, и партийного начальства своё право выразить в Григории Мелехове художественный интеграл их трагической судьбы, не пойти на фальшивую финальную ноту (привести героя к “нашим”, к большевикам). А что бы стоило это сделать конъюнктурному препаратору чужого и идеологически чуждого ему романа, каким представляют великого писателя антишолоховеды?! И почему они не вспоминают, что Шолохов был единственным советским писателем, который, как будто повторяя дерзновение писем Миронова Ленину, с уязвлённой страстью и гневом писал Сталину жесткие пространные послания, рисуя в них с какой-то адской натуры времени коллективизации, а потом массовых арестов картинки часто шаламовской жути, что он единственный посмел прямо разоблачать чудовищную репрессивную систему, пыточную механику следствия?!
Ну а как же его выступление против Синявского, Даниэля, Солженицына — то, что считается несмываемым “преступлением”, морально навсегда “уронившим” его личность в глазах наших либералов? Кузнецов верно усматривает тут конфликт между “национально-государственническим комплексом идей”, близким Шолохову, и либерально-западническими идеалами его оппонентов. Именно в ответственности писателя за столь тяжко, жертвенно доставшуюся стабильность и успехи страны и народа (выруливших из той кровавой бани гражданского самоистребления, которую он явил нам в “Тихом Доне”) лежит главная причина его неприятия в 1970-е годы диссидентов — веще предчувствовал по историческому, революционно-неистовому опыту, какой государственной катастрофой, ещё одним пагубным народным надрывом может обернуться их тогда ещё слабосейсмическая активность.