Круг литераторов, о которых постоянно говорил и думал, был достаточно широк. Но чаще всего — об Астафьеве, Залыгине, Абрамове, Белове… Называл их совестью нации. Очень ценил своего земляка Евгения Носова. Как-то в разговоре с Майей о русской прозе, когда она сказала о музыкальности и отточенности носовского слова, даже прервал её, что делал в беседах очень редко:
— Вы весьма верно сказали! Да, да: «отточенная музыкальность».
И очень обрадовался тому, что Майя написала об этом в одной из своих статей о русском языке и русской прозе:
— Обязательно дайте мне прочитать. Это очень интересно! Очень!
Слово «интересно» было, пожалуй, самым употребляемым им. Оно — суть его натуры. Он жил с редким интересом к жизни, к людям, к их творчеству. И относилось это не только к деятелям культуры, но ко всем без исключения, кто проявлял себя в жизни как творец. Однажды, когда мы впервые были у них за городом, в Новодарьине, кто-то неожиданно позвал его с улицы. Отсутствовал Георгий Васильевич довольно долго, а когда вернулся, был весьма возбужден. Извиняясь за неожиданное отсутствие, говорил:
— Это приходил мой друг. Очень и очень интересный человек. Вы знаете, у него золотые руки. Он может делать всё что угодно. Настоящий творец. Я часто подолгу с ним беседую. Он столько умеет и столько знает! Очень интересный человек! — И ещё раз повторил: — Он — мой друг.
Позднее оказалось, что приходил рабочий, помогавший им по хозяйству. Летом — скосить на участке траву, убрать поваленные ветром деревья; зимою — сбросить снег с крыши, почистить дорожки. Но и починить электропроводку, газовую плиту и ещё очень многое, что и ценил в нём Георгий Васильевич.
Сходился с людьми непросто, но если принимал кого-то в сердце, то накрепко и близко, не боялся и сказать об этом. «Он мой друг», «они мои друзья» — произносил нечасто. Отнесённое это к нам с Майей спустя несколько лет после нашего знакомства насколько поразило меня, настолько и обрадовало.
— Вы же мои друзья, — сказал, как бы между прочим, но убеждённо.
Зная многое, Свиридов постоянно желал знать больше. С первой встречи и до самой последней он постоянно о чём-нибудь расспрашивал. Круг его интересов был необыкновенно широк, но более всего любил расспрашивать о людях, чаще всего о писателях:
— Юрий Николаевич, вы знакомы с имярек? Читали?
— Читал, знаю.
— Расскажите о нем. И если можно, то подробнее.
Интересовался только прозаиками. Очень редко вспоминал ныне живущих поэтов. Но если заходил о них разговор, то всегда давал точные характеристики и оценки. Знал.
Я заметил, что в его библиотеке современных поэтических книжек было мало. Ценил стихи Станислава Куняева, Владимира Кострова. Постоянный интерес вызывал у него Юрий Кузнецов. Знал, и хорошо, поэзию Рубцова. К судьбе поэта относился с душевной болью, как к жертве.
В одну из самых первых встреч спросил:
— А как вы относитесь к Куняеву?
И задавал этот вопрос не единожды. Я каждый раз отвечал, что знаю Станислава очень давно, что отношусь к нему и его поэзии хорошо. Такой ответ его явно удовлетворял. Для Георгия Васильевича было характерным постоянно возвращаться к одним и тем же вопросам. И это происходило не по забывчивости: памяти его можно было только завидовать. Этим он как бы проверял свои собственные взгляды на человека и события. Но, повторюсь, поэтами, ныне живущими, интересовался мало. Другое дело — прозаики. Их жизнь и творчество постоянно занимали его. О Викторе Астафьеве говорил чаще, чем о других:
— Астафьев в нашей национальной литературе — грома-а-аднейший талант (выделил голосом) и великий труженик! Его проза подобна каменной кладке — объемна и на века. Так строились древнерусские кромли.
Вместо широко употребимого «кремль» Георгий Васильевич произнёс теперь уже забытое древнерусское «кромль». Кстати, доныне сохранившееся в курском речении. Он нечасто, но любил употреблять слова, пришедшие к нам из далекого прошлого в первозданной их красоте. Я сказал, что Виктор Петрович исковерканной ранением рукой, с единственным зрячим глазом, макая в чернилку-непроливайку старенькую ученическую ручку, писал, поначалу не вставая от стола, до десяти часов кряду. Но и этого было мало. Уже готовую рукопись, от начала до конца, «белил» всё той же ручкой по многу раз, а потом ещё и правил по напечатанному женой тексту не единожды. Некоторые повести переписывал до десяти раз. Георгий Васильевич, утверждавший, что музыку невозможно придумать — «её надо сначала услышать», — более, чем кто-либо, знал, как тяжек труд перенести услышанное на бумагу.
— Астафьев свою прозу слышит. Она является ему, как музыка, — произнёс убеждённо.
И тогда я рассказал, что все произведения Виктора Петровича, от первых рассказов и повестей вплоть до «современной пасторали» «Пастух и пастушка», слышал от него изустно.
— Он пересказывал вам сюжеты?
— Нет, он «проговаривал» каждую свою вещь. Творил. Порою в лицах, целыми готовыми кусками! И так увлекательно, что и незаметно было, как истекает время. Случалось, ночами напролёт длилось изустное повествование.