Смотришь на иного подростка — дурак дураком, нулевое образование, но у него есть переносной приемник японского производства — купил или украл? — и он уже держится эдаким доморощенным денди, продвинувшимся в сознании дальше других и поднявшимся согласно песенкам из того же приемника прямо-таки на уровень века! А то, что дважды два — четыре и что дурно пробовать остроту ножа на боках живой лошади, этого ему не внушили ни родители, ни школа, где он за пять лет одолел два класса, ни речистые знатоки и советчики из того же приемника. Смотришь на такого детину и невольно сознаешь, что его наследственность вся в рубцах и темных пятнах от постоянной сопротивляемости бедному деревенскому быту. Материя определяет сознание! Как не пожалеть его юную физическую красоту — нет ей отсюда выхода в большую жизнь, в здоровое будущее! Может быть, только армия еще образумит его…
Вся власть — на центральной усадьбе совхоза.
Утром приезжают на автобусе, на личных машинах. Вечером уезжают.
— Чужая, наездная власть, — говорит баба Лена. — Своей нет. Отобрали. Держимся токо на собственной крепи.
— Трудно, — говорю. — Ни врачебной помощи, ни магазина своего, ни каких-либо удобств. Зимой завьюжит — страшно выходить!
— А мы и не выходим.
— А как же — вода? дрова?
— Обходимся: и снег топим, и Сашка приедет — натаскает про запас. Ничего!
— А если кто заболеет?
— Собираемся вместе.
— На консилиум?
— Да. Кто с Богом, с молитвой, с отговорами, кто со своими таблетками, кто с гостинцем, со святой водой. Ничего!
В одной из деревень случился пожар. Народ сбежался, взгомонился — как тушить? Колодец далеко. Ни прежней водокачки, ни телефона, чтобы позвонить в город, в пожарную часть. Одни лопаты да вилы, да крепкое матерное слово…
Сколько хлеба вырастила эта деревня за свой долгий век, сколько защитников Отечества отдала она из своих рук — и вот осталась ни с чем. Все раздала. Миру по нитке — голому стыдоба!
Ни речка, ни ее излуки в зарослях лозняка и таволги, ни холмы по горизонту, ни жители этих мест не выдержали грубого гнета времени — все изменилось до неузнаваемости, все осело, унизилось, все лишилось того почти суеверного величия, той крутизны и силы, что видел и испытывал я здесь когда-то в детстве и юности. Нетронутым осталось только небо — голубой дым над незримым пламенем жизни, — только небо ни убавилось, ни прибавилось, все такое же — огромное, властно-красивое.
Вернулся домой — все в тревоге: баба Поля не явилась на посиделки.
— Что с нею?
— Верно, приморилась, — решили соседки — баба Лена и баба Катя.
Не долго думая, послали к ней богатыренка Ивана Ивановича:
— Сбегай… Жива она?
Расторопный малышок мигом скрывается за кустом шиповника и скоро возвращается назад.
— Жива-а-а!
— Снеси ей поесть.
— Не хот-ца.
— Да ладно, снеси! Вечером буду козу доить — молочка тебе налью. Снеси! У бабушки печка нынче не топилась, дыму не было… старенькая… Старых уважать надо…
Иван Иваныч великодушно соглашается на уговоры.
Через минуту баба Лена выносит ему из дома узелок с чашкой горячих щей, куском хлеба и несколькими помидорами, и мальчик отправляется по назначению.
Через несколько пустырей, через куст одичавшего шиповника слышно, как бухает он там голой пяткой в закрытую дверь:
— Баба Поля! Я тебе поесть принес!
Ответа бабы Поли не разобрать — только легкое подобие голоса долетает до нас.
Возвращается Иван Иванович с тем же непочатым узлом.
— Дома она?
— Дома, — отвечает недовольный пустой работой мальчик и возвращает ношу бабе Лене.
— А что ж она не взяла ужин?
— Сказала — не надо.
— Почему?
— Сказала — уморилась, ложку не может поднять. Лучше, сказала, завтра принесите позавтракать.
— Барыня!
Утром, пока дотапливалась печь, баба Лена сама понесла ей завтрак.
На обратном пути ее неожиданно окружила стая бродячих собак, чьи хозяева при отъезде побросали их на произвол судьбы. В руках ни палки, ни камня — один головной платок, в котором носила завтрак своей подруге. Утробно поскуливая от голода, собаки — одна другой страшнее, пять оскаленных морд — почти без брехни сомкнулись вокруг нее. Ни отбиться с пустыми руками, ни убежать. Закричи — кто услышит? Не помня себя, бросила им скомканный комом платок — налетели они на него, начали рвать его и метать, вырывая друг у друга, — а сама, чуть жива, боком, задом, шаг по шагу запятилась за крапиву, за куст шиповника и кое-как скрылась с их бешеных глаз. Пока собаки клубились в голодной агонии, скатившись под гору, она, не чуя ни рук, ни ног, прибежала домой.
— Что случилось?
— Собаки… — еле продохнула она.