Народу, который реально, исторически, а не теоретически жил, живет и собирается жить на земле именно как народ, как устойчивая этническая, культурная и духовная общность, нужно в своих действиях опираться на жизненную — не умозрительную — философию, на историческую память и мудрость. А она, эта мудрость гласит (да простят Крылова “гуманисты”, сторонники отмены смертной казни, например, и безоглядного братания со всеми ближними и дальними соседями по планете): нельзя прощать и кормить тех, кто “лето красное пропел” (“Стрекоза и Муравей”), пусть это и обречет их на гибель от русской стужи; что “с волками иначе не делать мировой, как снявши шкуру с них долой...” (“Волк на псарне”); что “лучшая Змея... ни к черту не годится...” (“Крестьянин и Змея”), потому что “у ней другого чувства нет, как злиться: создана уж так она природой...” (“Змея и Овца”) Какое уж тут “равенство всех по природе”, что проповедовал Руссо! И снова по поводу мимикрирующего и меняющего маски мирового зла:
...Однакож Мужика Змея не убедила.
Мужик схватил обух
И говорит: “Хоть ты и в новой коже,
Да сердце у тебя все то же”.
И вышиб из соседки дух.
(Крестьянин и Змея (2). Есть и 3).
И никакой толерантности...
Говоря о мудром консерватизме “дедушки” Крылова, нельзя забывать о том, что в своем “едином, целом”, которое сочетает не только земное, но и высшее духовное — Божеское — бытие, Иван Андреевич Крылов был прежде всего человеком новозаветным — русским православным. В создаваемой им самим биографической легенде он постоянно отрицал любую меру собственным поведением. Он иронизировал над мерой, прежде всего своим легендарным — вне всякой меры! — богатырским обжорством, буквально “раблезианским” (дионисийским) пристрастием к русским щам, кулебяке, квасу, поросенку под хреном... Все мирское относительно! И нельзя ничего в земном воспринимать всерьез —
В зрелом творчестве новозаветность Крылова проявляется, в первую очередь, в неявно выраженной нравственной оценке всех событий и поступков персонажей в басенном рассказе. Суровая правда земной жизни такова, что жить народу, чтобы выстоять, не распасться и не рассеяться, следует по суровым и жестким законам. Но за всей суровой диалогичностью крыловских басен, где все персонажи имеют свой собственный самостоятельный голос, свою ни в чем не искажаемую автором правду — такую, какова она есть, — обязательно прячется абсолютная, бескомпромиссная русская православная совесть, нравственность, христианская любовь. Без этого никогда не стать бы ему любимым русским народным писателем! “Слух” на правду у русского народа в то время, во всяком случае, был безошибочный. Впрочем, и в недавнее еще время В. И. Шукшин писал: “Народ знает правду...”. Кстати, в явном виде, в открытом тексте у мудрого, осторожного, религиозно и нравственно тактичного Крылова тема Бога, Христа нигде в баснях не присутствует. И эта неявная христианская нравственная оценка происходящего в басенном рассказе упраздняет, отрицает крыловский консерватизм земной меры. (Как консерватизм меры, в свою очередь, отрицает и либерализм, и консерватизм мирских языческих полюсов. ) Из консерватора компромисса (тоже, как и все земное, относительного) Крылов окончательно превращается в консерватора вечного — Божеского, Духовного — неизменяемого и абсолютного. Превращается в консерватора русской совести, русского нравственного закона.