Прасолов: “И юное в щеки мне дышит / холодным, смеющимся ртом”.
Есть прикосновения, которые вгоняют в страх: галлюцинации, привидения, то, чего нет. Грубое соприкосновение — удар. Состояние человека на войне: на него идет танк — “Дымится бронь от взгляда”, — это книжное соприкосновение; люди приходят в ужас, их ведет и поднимает нечто высшее, что за пределами разума.
Чем больше соприкосновений, тем живее и плотнее ткань стиха. Классический пример соприкосновения у Пушкина: “Для берегов отчизны дальной...”: “Но ты от горького лобзанья / Свои уста оторвала... / Но поцелуй я жду, / он за тобой...”.
Достоевский: “Преступление и наказание”, образ Свидригайлова — здорового человека, который не чувствует потусторонних прикосновений, но когда его организм ослаб — ощутил.
Будда — лежит веревка, человеку кажется, что змея, и он боится. Страх прикосновения — мерещится.
Есть ложные галлюцинации, когда осуществляется контроль рацио, на этом построены метафоры, когда один предмет кажется другим; если возводить в принцип — получается отрицательный результат. Например: серп месяца — убирается месяц, остается серп. Это ложный принцип, на этом весь Пастернак. Можно разобрать, в чем ложь и пустота Пастернака. В поэме “1905 год”: “Точно Лаокоон, будет дым на трескучем морозе...”. Ахматова, “Поэт” — восхваляла его через десять лет: “За то, что дым сравнил с Лаокооном,/ Кладбищенский воспел чертополох... / Он награжден каким-то вечным детством”. (Здесь детство инфантильное.) В дыме нет страдания, это пустая метафора. Лаокоон — греческий жрец, возражал против троянского коня, чем рассердил Афину. Когда он приносил жертву Посейдону, приплыли две змеи, растерзали Лаокоона и его детей и уползли в храм Афины. После этого троянцы завезли коня. Пастернак устранил Лаокоона, оставил одних змей дыма — это инфантильность. Ахматова восхищалась пустотой. Так использовать метафору нельзя, здесь нет культуры. Метафора живет не внешне, а в развитии. Пушкин: “Как пахарь, битва отдыхает “ (“Полтава”). Толстой: “Капитан, покуривая, отдает приказ” — это его работа, не поза, уловлены корни. У Пастернака — пустая напыщенность. Этим же наполнен Вознесенский, для которого Пастернак — вся академия разом.
9. Тема: Песенное начало в поэзии
Песня хороша безымянная. У грузин своеобразное пение. Уникальный случай: песни поют так же, как в VIII и ХII веках, язык не изменился за эти века, реликт. У нас этого нет. У басков то же, но своих песен не поют. Русская песня очень протяжная, под стать просторам, и теряется, бесформенная, расплывчатая. Под стать широте русской натуры. Видно по старинным песням (историческим, разбойничьим и т.д.), что сохранено русское мышление, нет смыслового переноса на другую строку, каждая строка закончена и самодостаточна. Например:
Вышел добрый молодец,
Что из села Карачарова…
Песня не допускала причастных и деепричастных оборотов. У Пушкина “вихри снежные крутя” — по народному мышлению — крутит. Остальное чистое, народное.
У нас сейчас поэзия письменная, книжная, поэтому позволяем себе периоды, хотя это элементы прозы.
Песни сословные — с конца ХVIII века, весь ХIХ, начало ХХ века — купеческие, мещанские (романсы), цыганские (романсы). Есенин, “Москва кабацкая”: “Ты меня не любишь, не жалеешь” — пошлый мещанский романс. Все цыганские романсы написаны русскими поэтами. “Мой костер в тумане светит, искры гаснут на ветру” — высокая поэзия, каждая строка самодостаточна. “Ой, да не вечер” — осколок казачьей песни, запись уже литературная, сделана Ж. Бичевской. “Не уходи, побудь со мною” — тоже мещанский романс. “Я ехала домой” — Пуаре, цыганский романс. “Отцвели уж давно хризантемы в саду” (Шумский). Сентиментальные, душещипательные мещанские романсы. Русский человек сентиментален, немец тоже, но по-своему, где от сентиментальности до жестокости один шаг.
Есенин любил “пустить слезу”, был близок к жестокому романсу — из “Москвы кабацкой”. Это рискованно, так как тут нередко один шаг до пошлости. Татарская песня “Осыпаются цветы”, у Бунина “Осыпаются астры”, у Вертинского “Мадам, уже падают листья”.
Когда сметены сословия, меняется взгляд. Колчак перед смертью пел “Гори, гори, моя звезда”. Во льду вырезали крест — при расстреле он упал туда, и мещанский романс освятился его смертью.
Позже городской романс (пелся в 30-е годы) катился в бездну, в “блатную мову” — Лещенко. Удержался В. Козин (слащавый городской романс). Блатные песни переиначивали русские народные песни. Многие созданы в лагерях. В. Шаламов: “Блатные песни всегда пели соло, никогда хором”. Потом из-за решетки выплеснулась мелодия блатной песни, трогала слезливостью, сентиментальностью, плачем по матери.