“Писатель должен жить долго” — был убежден Леонов: “жить долго”, чтобы видеть конечные результаты овладевших миром идей, извлечь опыт из человеческих надежд и заблуждений. Почти весь XX век с его войнами, революциями, природными катаклизмами прошел перед глазами 95-летнего писателя, он был непосредственным участником и социального, и литературного процессов в одной из самых горячих точек земной истории — России. Через нее в его собственную жизнь вошел онтологический опыт замкнутого круга, возвращение “на круги своя”. Это роковое возвращение страны к исходной точке всех ее социальных потрясений явилось подтверждением неотступной мысли писателя об исторической неоправданности тотального революционизма, которым, как пожаром, была охвачена русская интеллигенция, ложности признания революции как единственно верного и безальтернативного пути к счастливому будущему. К самим истокам его творчества восходит “Притча о Калафате” как отдельное, самостоятельное произведение, появившееся только сейчас, но как вариант вошедшее в роман “Барсуки”, где молодой писатель предупреждал о необратимых издержках безоглядного волюнтаризма и экспериментаторства: “Страшен ты, страшен, красный сок человеческий”. Убеждение, что “туда и другие дороги есть”, краеугольным камнем ляжет в основание социально-исторической мысли Л. Леонова, в огромном многообразии форм проявившись в текстах его произведений. Не только русская история XX века с ее ставкой на “насильственное счастье”, но и общий вектор поисков путей к счастью и благоденствию человека на земле стал восприниматься писателем как ложный, порочный, ошибочный. Если в романе “Скутаревский” (1930) мелькнула — со ссылкой на Бебеля — наполненная прогностическим смыслом фраза о том, что для проведения эксперимента, то есть “для построения социализма прежде всего нужно найти страну, которой не жалко”, то к концу века тревожность прогноза писателя возрастает до масштаба всей Земли. В безудержной гоньбе за удовлетворением материально-телесных благ, унифицированное в неумеренном росте потребностей и безостановочно возрастающее количественно население планеты окажется на краю бездны, приведет к самоуничтожению; жизнь на Земле закончится “самовозгоранием человечины”: “Событийная, все нарастающая жуть уходящего века позволяет истолковать его как вступление к возрастающему эпилогу человечества”. Потому и торопится писатель завершить свою сокровенную книгу, чтобы успеть, пока не поздно, предупредить людей о гибельности выбранного ими курса, заставить их прозреть и уразуметь, что “наблюдаемая сегодня территориальная междоусобица среди вчерашних добрососедей может вылиться в скоростной вариант, когда обезумевшие от собственного кромешного множества люди атомной метлой в запале самоистребления смахнут себя в небытие — только чудо на пару столетий может отсрочить агонию”…...
В эпицентре семантико-поэтическогo пространства романа, придавая ему цельность и четкую очерченность, стоит проблема самого человека, человека как такового. Писатель погружен в разгадку тайны его природы, натуры, феномена. Он не уводит читателя от первоисходных противоречий смертно-телесной сути человека, от изначально присущей ему антиномии духа и плоти, однако дает понять, что, бесконечно жертвуя духовным ради телесно-материального, предавая непреходящие ценности ради сиюминутных — “текущих” интересов, поддаваясь легковерному соблазну спекулятивных идей, человек изменяет самому себе, своей “самости”, высшему предназначению во Вселенной. Поэтому важно отметить, что, предупреждая мир об опасности “манящей бездны на краю”, Леонов имеет в виду прежде всего угрозу антропологической катастрофы — необратимость деформации самих основ человеческой личности, невосстановимость разрушения ее душевного космоса.
Масштабы художественной проблематики определили максимализм эстетических установок писателя, делая для него неизбежным поиски новаторских форм качественно изменившейся реальности. Обращает на себя внимание склонность Леонова к оперированию непривычной для господствующей эстетической мысли терминологией: чем ближе конец века, тем настойчивее говорит он о тех вызовах нового времени, которые диктуют необходимость искать “алгебраическую формулу нашей эпохи”, “писать интегралами, синкопами”, “блоками, символами”, стремиться к художественному логарифмированию, созданию “многовалентных характеров” и т.д. Этим требованиям современного искусства более всего, с его точки зрения, отвечал мифопоэтический стиль: “Последним недоступным для изъятия сокровищем человека, — утверждает он в “Пирамиде”, — останется мысль, которая творит себе неразличимую игрушку — миф”.