После наших сообщений Старик начал сам говорить. Как всегда — ярко, с устремленной силой, образно и на совершенно неведомом мне доселе русском языке. Суровый, часто сердитый голос его крепко звенел. Чувствуя, что собеседники явно понимают его и умом, и сердцем, он вдохновился, будто древний пророк. Тут явилась и вся его телесная сила, плотность, мужицкая сбитость, ширина, твердый жест, без которых тоже нельзя представить бесконечной энергии его. У Свиридова не было возраста; немощь и старость заметно появлялись наружу, лишь когда он болел или бывал опечален, да и то обманчивая безнадежность настроя Старика мгновенно уничтожалась первой же вспышкой какого-либо патетического настроения, думы о
Все, что говорил тогда Старик, не только поразило, но и за один раз разрешило многие сомнения. И сегодня истины того первого свиридовского вечера в основном путеводны для меня. Назову лишь те, которые могу воспроизвести
“Россия — страна пения, страна
“Многие современные композиторы не ценят звук как таковой. Они
“Сатанизм — вот ужасная черта двадцатого века. Не только одна Россия больна — весь
“Для управления огромной страной необходим
“
“Не бывает большого таланта и малого таланта; золото одинаково ценно и в слитке, и в отдельном украшении”.
“Я не знаю точно, какой именно будет музыка в следующем столетии, но совершенно очевидно, что так или иначе это будет
* * *
По окончании разговора Старик пригласил нас за обеденный стол. Я стеснялся ужасно и во всем, оказавшись за столом, брал пример с Ивана, подглядывая за ним. “Прошу, мои юные друзья!”— сказал Старик и величаво налил нам в рюмки красное вино — ни до, ни после я такого не пробовал. Эльза Густавовна принесла в кастрюльке какое-то необыкновенное (как всегда бывало у нее) кушанье, что-то вроде тушеной говядины с черносливом в нежном соусе. Старик произнес свое обычное: “Скушайте яблочко”, положив каждому по фруктовому ножу, и пододвинул вазу с яблоками (любитель был большой яблок, особенно сорта “Джонатан”, вообще красных или красных с золотым отливом, и ел их, сперва очистив от кожуры — только таким способом). Расставлены были на скатерти, как всегда, чайные чашки на блюдцах, кружком ломтики лимона. Вообще у него дивная была чайная посуда — я бы сказал, художественная, располагающая к разговору, приветливая. Чай был только крепкий и свежий. “Мне очень приятно познакомиться с такими молодыми людьми, — с торжественной расстановкой произнес Свиридов, подняв рюмку. — Я прошу вас, Иван Сергеевич и Алексей Борисович, не испортитесь, сохраните вашу живость, вашу любовь к музыке. За ваше здоровье!” — “За ваше! За ваше, Георгий Васильевич и Эльза Густавовна!” Чокнулись и медленно выпили. Старик хитро поглядел на нас и сказал не без озорства: “Вы молодые, здоровые, вам вдвоем бутылку водки опустошить — пара пустяков. А я вот теперь старый стал, не могу с вами выпить как следует — так, видите, можно немножко пригубить только”... В молодости, по собственным его рассказам, прошел он и через это испытание: “Знаете, после сорок восьмого года* я чуть не спился. Жуткая совершенно была тогда у меня жизнь... жуткая...”
...После пили чай. Толковал Старик увлеченно, как всегда, обо всем — об искусстве, о жизни, об истории, о России, о мире, о политике, о бытовом, о смешном, мимоходом открывая порой какие-то грандиозные и одновременно простые, совершенные истины. И дивно было слушать, слушать, впервые постигать настоящую