Я вернулся в свой темный двадцатый подъезд (Лужков к тому времени уже успел дать команду снова отключить в здании свет). Сюда начали привозить раненых из Останкина. Владимир Георгиевич, врач, которому я помогал несколькими часами раньше, распорядился готовить доски для фиксации переломов конечностей. Этот человек отличался удивительным спокойствием и чутким, ласковым отношением к пациентам. В минуты, когда всех волновал лишь один вопрос: что будет дальше? — его, казалось, интересовали только раненые и ничто другое. Они молча лежали на полу в полутьме (вновь зажглись свечи и фонарики), в холоде, бледные, осунув-шиеся. Только один, совсем молодой, с перевязанной ногой, сидевший в кресле у окна, все время пытался встать и истерически кричал: “Дайте мне автомат, дайте автомат!”. Казачка с забинтованной головой вырвало. Раненых “скорая помощь” отвозит в разные больницы. Но оставят ли их там в покое хотя бы до выздоровления? Вряд ли. Будут спрашивать, допрашивать…
На скамейках у стен сидят люди, пришедшие с улицы отдохнуть. Тут тревожно. Ждут ответного удара. Рассказывают друг другу, что сейчас (по слухам) происходит в Останкино, делятся прогнозами на будущее, по большей части мрачными. Надежда на скорую победу угасла. Чувствуешь себя как в мышеловке. Выхожу на улицу. Здесь повеселее. Ярко горят фонари и костры. Народу еще много, но после первого порыва энтузиазма люди постепенно расходятся по домам. Когда стало ясно, что штурм Останкина не удался, понимаешь, что одним присутствием безоружных людей не остановить удара. В силу вступали законы войны. И чем меньше здесь останется народу, тем меньше будет жертв. Умом это понимаешь, а сердцем не соглашаешься, — известно: на миру и смерть красна. И все-таки с освещенной площади маленькие ручейки людей неумолимо утекают в ночь…
Заставы и костры выдвинулись далеко за баррикады: на набережную, на Новый Арбат. Мост через Москву-реку перегородили захваченные нами поливальные машины. Казак, действуя нагайкой, как милицейским жезлом, поворачивает направляющийся к мосту транспорт назад, и автомобили, скользнув по асфальту длинными полосами света от фар, похожими на заячьи уши, исчезают… Говорят, что угнали наш единственный БТР. С наступлением ночи чувство безнадежности нарастает. В буфете на шестом этаже за столами рядом с неубранными стаканами и блюдцами дремлют или вполголоса что-то обсуждают несколько человек. Холод и бесцельное ожидание. За окнами под огнями фонарей совсем уже пустынная площадь. И костров стало меньше: два или три, около них еще копошатся люди. Никто не приходит — ни друзья, ни враги. Вспоминаются слова из песни: “Осень, что же будет завтра с нами…”. Иду спать в свою комнату. Догорает свечка в баночке с песком перед иконой. Как это ни странно в такую тревожную ночь, быстро засыпаю.
Будит меня голос диктора по внутреннему радио: “Внимание, внимание! К Дому Советов подтягиваются войска. Депутатам и работникам аппарата оставаться на своих местах. Защитникам без команды огонь не открывать!” “Довоевались!” — говорит ночевавший со мной в комнате депутат. Уже совсем светло. Семь часов утра. За окном, во внутреннем дворе-колодце трещит мотор захваченной накануне военной радиостанции. Успею ли умыться? А то ведь неизвестно, что будет. Может, повезут в тюрьму, если останусь в живых. Выхожу в коридор. Кого ни встречу по дороге к умывальнику — у всех какое-то иное, чем вчера, выражение лица. Не беспокойство, не страх читаю я на этих лицах, а обреченность. Каждый как бы мысленно надел белую рубаху смертника. На нашем этаже двое охранников, положив автоматы на колени, вполголоса поют какую-то песню. Работники нашего комитета по-христиански попросили друг у друга прощения.
Отдельные события этого дня сместились в моей памяти относительно друг друга. Не помню, в какой момент — до или после начала стрельбы, — я успел исповедоваться и причаститься у отца Алексея. Тогда все лишнее отпало, как шелуха. Хотя в течение дня не раз возвращалось. Например, желание поесть, покурить, посидеть. Перед лицом смерти чувствуешь свою слабость и ничтожество. Боишься, что в тебя выстрелят, что будут бить, что умрешь не сразу, а будешь корчиться от боли при ранении. Боишься, что скоро умрешь… Жена и детишки… Почему в последние дни так мало о них думал? Теперь так ясно их всех вижу — далеких и близких… Что будет после смерти? Достоин ли я, несмотря на причастие, сразу, сейчас же пойти к Богу? Слишком легкий конец. Помучиться еще надо, чтобы искупить хотя бы малую толику грехов. Но мучиться не хочу — страшно… Зачем я сюда пришел?..