Восклицание Цветаевой выражает восхищение и знающим собеседником, и формулировкой выстраданного ощущения: самое страшное — удар в пустоту! — шпаги, слова, душевного порыва. Ждешь твердого тела: отклика, реакции, сопротивления даже, а тут — равнодушие. Так и с ней самой получилось: когда было твердое официальное неприятие, замалчивание — каждое опубликованное стихотворение (первое после перерыва — в выпуске “Дня поэзии” 1961 года), каждая последующая публикация прозы, писем, дневников — сенсация, восторг, привкус скандальности. Наконец, все издали — до подноготных записных книжек (правда, смехотворным для первой публикации тиражом — 10 000 экземпляров), а в сущности — удар в пустоту.
“У меня только одно СЕРЬЕЗНОЕ отношение: к своей душе. И этого мне люди не прощают, не видя, что “к своей душе” опять-таки к их душам! (Ибо что моя душа — без любви?)”.
“В одном я — настоящая женщина: я всех и каждого сужу по себе, каждому влагаю в уста — свои речи, в грудь — свои чувства.
Поэтому — все у меня в первую минуту: добры, великодушны, доверчивы, щедры, бессонны, безумны.
Поэтому — сразу целую руку”.
Смиренно склоняясь к чьей-то руке, Цветаева дает высочайшую оценку самой себе (наедине с собой!), хотя некоторые записи говорят и о более трезвой самооценке непростой, а то и тяжелой для других натуры. Например, вот эта короткая разоблачительная реплика с выделенным словом “вдобавок”.
“Если бы я еще вдобавок писала скверные стихи!”.
СТРАСТЬ К ЕВРЕЙСТВУ
Она писала в автобиографии: “Отец — сын священника Владимирской губернии... Мать — польской княжеской крови...” И далее: “Главенствующее влияние матери (музыка, природа, стихи, Германия. Страсть к еврейству. Один против всех...)”. Но несмотря на все влияния и пристрастия, — поразительно русская судьба, сгоревшая на пронизывающем ветру равнины одинокой рябиной. Самый характерный и самый, по-моему, “цветаевский” портрет — фото 1939 года. Снова в России: посветлевшие волосы, усталая улыбка, мудрый, проникающий в душу взгляд. Кажется, что все-то она старозаветно знает и христиански понимает...
В 1919 году Цветаева пошла работать в отдел Комиссариата по делам национальностей, который располагался в особняке на Поварской, где размещается по сей день издательство “Советский писатель”, и рутинно-революционная действительность, сам дух конторы, которую она называла “Наркомкац”, состав сослуживцев заставили ее пересмотреть романтические представления.
“Здесь есть столы: эстонский, латышский, финляндский, молдаванский, мусульманский, еврейский и т. д. Я, слава Богу, занята у русского.
Каждый стол — чудовищен.
Слева от меня (прости, безумно любимый Израиль!) две грязных унылых жидовки — вроде селедок — вне возраста. Дальше: красная белокурая — тоже страшная — как человек, ставший колбасой — латышка. “Я ефо знала, такой маленький. Он уцаствовал в загофоре и его теперь пригофорили к расстрелу...”. И хихикает. — В красной шали. Ярко-розовый, жирный вырез шеи.
Жидовка говорит: “Псков взят!” — У меня мучительная надежда: — “Кем?!!”
“Вы слово “еврей” произносите так, точно переводите его с “жид”. (Н /икодим/)”
“Когда меня — где-нибудь в общественном месте — явно обижают, первое мое слово, прежде, чем я подумала:
— “Я пожалуюсь Ленину!”. И — никогда — хоть бы меня четвертовали: — Троцкому!
— Плохой, да свой!”
“Еврей не меньше женщина, чем русская женщина”.
“Заведывающий Отделом, на заседании общества борьбы с антисемитизмом:
— “Я из принципа не могу бороться с антисемитизмом”.
“Песнь песней: флора и фауна всех пяти частей света в одной-единственной женщине”.
“Лучшее в Песне Песней, это стихи Ахматовой:
А в Библии красный кленовый лист
Заложен на Песне Песней”.
...“Он, как все евреи, многоречив и не владеет русской речью.
(Кто-то — о ком-то)”.
“Аля — кому-то, в ответ на вопрос о ее фамилии:
— “О нет, нет, у меня только 1/4 дедушки был еврей!”.
“Не могу простить евреям, что они кишат”.
РОДИНА И РЕВОЛЮЦИЯ