Это так старшее поколение нас учило. Ну, и с Кожиновым то же — повод я забыл, а его слова и тон помню. Он говорил подчеркнуто учительно (шел конец восьмидесятых годов). Ну, а что собственно? Он и был учителем. Считаем же мы учителем человека, не желавшего иметь иной истории России, кроме такой, что нам Бог дал. Напомню, что этот человек Пушкин.
* * *
В том, что нас спасало в войнах так неоднозначно — в четком смысле ныне вульгаризированного слова — обнаруживалось и действие почти слепой, но все-таки мощно жизненной силы. Как мне было не вслушиваться в слова Вадима Валериановича. Например, наша семья потерпела в 1944 году поражение (отец погиб) — а страна и народ победили. Клясть или оправдать? Второе справедливее, зачем же его не выбрать. Хотя, естественно, кожиновские уроки было трудно воспринимать тем, кого с детства приучили злобствовать.
Без злобы, однако, погибли те, кто и ушел погибать — согласно высокому закону, “за други своя”. Немало блестящих строк посвятил В. В. Кожинов различию между действительно несхожими личностями, между несхожими национальными и художественными типами на войне.
Тут оказывались с одной стороны комсомольские сверхчеловеки-глобалисты:
Чтоб от Японии до Англии
Сияла родина моя —
либо, как говорил старший писатель-коммунист Константин (Кирилл) Михайлович Симонов,
Генерал упрям: он до Мадрида
Все равно когда-нибудь дойдет...
и т. п. (Цитирую по памяти; а это, может, и не совсем так, но в целом одинаково было и у “ифлийцев”, и у “Булата Шалвовича”, и многих еще “суровых и страстных мужчин на серьезной, неженской войне”. У женщин же их в доме, естественно, “пахло воровством” — каким-то совершенно нерусским.) Это один тип, и принадлежавшие к нему почему-то очень часто и очень сильно даже лицами походили друг на друга. С другой стороны стояли поэты из нашего простейшего и коренного рабоче-крестьянства — фронтовики из толщи народа, из бессмертных непритязательных Иванов Африкановичей, совершенно без коминтерновщины и гемингвеевщины. Я бы сам разграничил это совершенно попросту: поэзия гитары и поэзия гармони-балалайки. Что было более подлинно, более народно, более спасительно и более художественно?
Против кожиновских разбирательств в сущности и судьбах поэзии на войне известны два довода. Один — что тут проявило себя рвение человека, которому воевать просто не довелось, и вот он взялся в недоставшемся ему лично разобраться и “додраться” за других. Таковы ваши Кожинов, Палиевский, Михайлов и Куняев, говорил мне не раз фронтовик-либерал Виктор Исаакович Камянов. Второй довод — не психологический, а собственно нравственный: “для Кожиновых и Куняевых важно, что из погибших на войне некоторые, мол,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостию вижу.
Но в итоге спокойно засвидетельствовал: смерть людей еще когда разнилась — она
Так что прав был и Кожинов. В чем-то он как исследователь войн прошел даже дальше Льва Толстого. Для того беспорядочное движение людских лавин по европейским пространствам в эпоху Наполеона осталось загадкой: оно не имело волевого вектора, распадалось на миллионы совершенно несвязных частных побуждений, из которых направление на Москву никак не вытекало в виде четкой законосообразности. Разве не блестяще Кожинов в трудах о России XX века показал, насколько естественным для среднего и массового еврочеловека было пойти за кем угодно, но именно на дикий славянский Восток? Даже не для зверя нациста, а для совершенно безыдейного лавочника это казалось вполне сносным делом; иначе отчего бы в гитлеровские и прогитлеровские армии вошло больше французов, как это показал Кожинов, чем в прославленное романами, стихами и кинематографом французское же геройское Сопротивление?