Сколько он пролежал без сознания, Тихон не помнил. Очнулся от того, что на него брызгал дождик. Ласковый такой, теплый. Как в детстве. Тихон чуть разлепил глаза и прямо над собой увидел... немца.
— Мама миа, фриц натуральный. Ноги раскорячил, ширинка расстегнута, и поливает он меня из своего шланга почем зря. Я глаза зажмурил и, помнится, подумал: “На сколько же у него этого запаса хватит? Должно ведь кончиться”. А он, видно, накопил. Льет и льет. Я чуть не крикнул ему: “Помотал бы, что ли!..” А какое там “помотал”. Чем ему мотать? Руки у него, я заметил, на автомате сверху лежат. Устало так лежат, как у бабы на коромысле. Наработался.
Что было дальше, Тихон помнит плохо. Отыскал у среза воды какое-то колесо от машины, очевидно, сорванное взрывом, скатил его в воду и, теряя сознание, за ночь кое-как прибился к нашему берегу. Слава Богу, документы, хоть и размокшие, были при нем.
Валялся по госпиталям, долгое время ничего не помнил. Вместо памяти — тьма. Потом что-то стало проясняться, пробрезживаться. Но не до конца. Так и демобилизовали его полудолеченным. Доктора тоже не волшебники.
Родное село было разорено войной, и подался Тихон в Воронеж. Он хоть и был разбит до основания, но… все-таки город. Устроился работать кочегаром в котельную, женился. Как инвалиду войны, дали ему комнатку...
* * *
Воскресный город чист, просторен, не суетлив. Исчез заполошный будничный ритм. Во всем чувствовалось благодушие, развалистость. Точно выспавшийся всласть человек взглянул ненароком со сна на себя в зеркало, потянулся и удовлетворенно пробормотал: “А я еще ничего”...
День был жаркий, августовский. Горячий ветер шевелил листву тополей и акаций, солнечные пятна на тротуарах приходили в движение, и от этого чуть кружилась голова. Сохлые стручки хрустели под ногами. Площадь перед зданием обкома слепяще пуста. Темный бронзовый Ленин с протянутой рукой жарился на солнце. Выстроенные в ряд, чуть шевелились в рамах члены Политбюро, писанные сухой кистью по полотну. С запада на город наползала небольшая тучка. Наползала не по правилам, против ветра. Была она совсем не страшной, с каким-то неприятного цвета подбрюшьем. Как у дохлой рыбы.
Неторопливо, прогулочным шагом я следовал, как говорят военные, к месту своего назначения, в новое здание местного телевидения и радио. Теплые токи воздуха забирались под рубашку, щекотали тело, и от этого на душе становилось весело, празднично, беззаботно.
Камень, пробив тополевую листву, врезался передо мной в тротуар буквально в двух шагах. Был он белого цвета, величиной с кулак, и пущен с такой неистовой силой, что, ударившись об асфальт, раскололся на несколько кусков.
— Кто балуется? — заорал я от неожиданности, направляя звук своего голоса в сторону высокого кирпичного забора, с которым я как раз поравнялся.
Забор этот, длиной в целый квартал, опоясывал конфетную фабрику. Как бы в ответ на мои слова еще одна булыга шмякнулась на асфальт мостовой. Потом еще одна. И еще. Спасительные дома на противоположной стороне улицы в мгновение ока заштриховались белыми, косыми линиями падающего с неба... льда. Да, это был лед! Град! Но, Боже, какой град! Я даже и вообразить не мог, что градины могут дорасти до такой величины. “Как же такая тяжесть в небе-то держится?” — почему-то подумалось мне.
Одна ледышка врезалась мне в спину. Другая скользнула возле виска. Понимая, что путь на другую сторону улицы мне уже отрезан, я вжался в угловую выемку забора, стараясь этим хоть как-то прикрыть себя от прямого попадания ледяных камней. Град падал уже сплошной стеной. Слышался треск сучьев, звон стекол и грохот разбиваемых шиферных крыш. Тротуары на глазах заваливались ледяным крошевом, ломаными древесными ветками. Вверху искрились закороченные провода. Ледяная стена дышала каким-то древним холодом.
— Господи, пронеси, — бормотал я про себя, с ужасом глядя на этот вьяве возникший из ничего апокалипсис.
Град прекратился внезапно и сразу
На шхуне “Ломоносов”
Нас было пять матросов.
На север плыли мы
Проведать эскимосов.
Друзья на телевидении ахнули, увидев меня в том виде, в каком я предстал перед ними. Первым делом они влили в меня стакан водки. Потом сбросились сухой одежонкой, переодели, и пока я записывал передачу, мои брюки и рубашка были вымыты и высушены. Кто-то сбегал еще в магазин. Крупно порезали хлеб, колбасу. Сдвинули стаканы.
— За все хорошее!