Из сапога бежала алою струйкою кровь, на ботах висело мясо кусками, и только носки у сапога лоснились, вычищенные...” Или финальная сцена похорон заживо невесты чертухинского балакиря Маши: “Заколотили крышку, спустили Машу на дно, и скоро Маша причалила к черному берегу, с которого прямо на грудь ей прыгнула большая холодная жаба, уселась промеж девичьих грудей, уставившись на нее своими неморгливыми, неживыми глазами, отчего под сердцем у Маши стало еще холоднее и еще темнее в глазах”.
Возможно, оттого и продирает мороз по коже, что написаны поистине страшные повести спокойным, емким, даже добрым языком: читаешь и видишь автора эдаким старцем-старообрядцем, неторопливо водящим перышком по желтоватому листу при свете свечного огарка.
Язык глухой старообрядческой деревни поначалу с трудом воспринимается современным разумом. Будто водишь пальцем по темным, извилистым, запутанным бороздкам еловой коры, но стоит только вчитаться, войти в совершенно иное измерение, созданное Клычковым, и перестаешь слепо тыкаться в бороздки — видишь все огромное, могучее древо.
Повести, лучше сказать, части одной большой книги, которую Клычков задумывал семикнижьем с общим названием “Темный корень”, — “Чертухинский балакирь”, “Князь мира”, “Серый барин”, “Сахарный немец” — приоткрывают темный, потаенный мир, где черти и лешие, русалки, светлый Сорочий князь, царевна Дубравна живут среди мужиков и баб деревеньки Чертухино.
Рядом нечистая сила — деятельная и живучая. Морочит голову Петру Кирилычу леший Антютик, заделавшись сватом к незадачливому балакирю, водит его по лесу, по-своему устройство мира объясняет: “Мир, Петр Кирилыч, как большая кадушка, и в этой кадушке засол без прокису... Знаешь, как бабы солят огурцы?
— Сперва воду до ключа греют, а потом соли кидают...
— То-то и дело, что соль... А сколько вот, чтобы огурцы не прокисли?
— Не мало, не много, а так... чтобы враз...
— Ну вот, по этому по самому любая баба больше знает о мире, чем астролом... потому астролом огурцов не умеет солить... И как бабы солят их, тоже не знает... То же самое вот, к примеру, и наша планида. Плавает она в рассоле в кадушке, большой зеленый такой огурец, и жизнь на ней как огуречный душок: потому хороший... рассол...
— Так же, значит, и... звезды?
— Полно, Петр Кирилыч, какие там звезды: клюква это растет... Это нам отсюда кажется: звезды!”
Просто и ясно объяснил леший мужику. А вот из “Сахарного немца”: “...Потому-то мужик и привык ложиться, как потемнеет, чтоб с первым лучом идти на работу, а барин, который стал умнее себя, в эту пору зевает и зря только жгет керосин...
Из этой барской зевоты родилась наука, скука ума, камень над гробом незрячей души; плавает в этой науке человеческий разум, как слепой котенок в ведре...
Придет в свой час строгий хозяин, начнет разметать духовную пустошь, увидит ведерко, и вот тогда-то котенок и полетит на луну!..”
Увидел бы Сергей Клычков наши дни, наверное, добавил бы: “Полететь-то он полетел, но так котенком и остался, и даже больше ослеп!”
Его удивительной прозе свойственны яркие, четкие образы, кажется, руку протяни и сквозь бумажную страницу коснешься большого горелого пня, из которого непременно народится леший, или погладишь душистую траву, хоженную-перехоженную чертухинскими девками, или зачерпнешь прозрачной воды, в которой еще поблескивает отражение царевны Дубавны... “С утра день нахохлился, как петух на жерди. Над чертухинским лесом еще на заре повисла строгая пепельная бровь, словно оттуда подглядывал за мельницей на берегу Дубны, и с самого утра моросил, как из сита, теплый дождик-травник”. А вот эта картинка из “Чертухинского балакиря”, реальная и рельефная, надолго западает в память: “В стороне, на тесовой кровати спал, как бездыханный, Аким. Одна рука у него свесилась вниз, и в окошко на нее бил полный месяц: будто рука Акима крепко зажала в мозолях месячный луч, переливаясь вздутыми синими жилами и пугая своей худобой”.
Любой сучок, ягода, кочка, река — все имеет свою суть, мысль и голос, все живет вместе с человеком, во благо ему или во вред. Вот из “Сахарного немца”: “К свету вспучило Двину. Как опару на новых дрожжах, вышибло из берегов. ... Должно быть, вздумала она разнимать нас с немцем: что, дескать, стоим друг против дружки, не шьем, не порем, только груди ей побережные солдатскими сапогами топчем — вздумала, видно, по-хорошему разнять, подальше от берега прогнать, да запрудила наши окопы и многих скрыла с головкой”.
В “Чертухинском балакире” жутковато реалистично описано, как заживо хоронят девушку, одурманенную сон-травой. А вот как прекрасно, как образно сказано о самой сон-траве: “Пропала в нашем чертухинском лесу сонная травка, и в самом народе перевелись колдуны и колдуньи...
Красивые цветы у сон-травы, посмотришь на них, и словно это смеются со стебля лукавые девичьи губы, и меж розовых губ дразнит тебя язычок, и белеет два ряда, как кипень, зубов...”