Посетив в августе 1843 года несколько кладбищ в окрестностях Люцерна, я нашел там печальную и вместе с тем наивную иллюстрацию этой ужасной религиозной догмы. У каждой могилы была по древнему обычаю устроена кропильница для святой воды, чтобы круглые сутки охранять мертвеца и помешать дьяволам завладеть его телом, вселиться в него и превратить в вампира. Но душу, увы, не было никакой возможности защитить. Этот жестокий страх был отражен в ряде надгробных надписей. Перед одной из них я простоял долго, не в силах отвести взор: «
Населенные беднотой кварталы наших больших городов, эти огромные фабрики смерти, где женщины (к несчастью для них, плодовитые) рожают лишь для того, чтобы оплакивать умерших детей, дают нам некоторое, хоть и неполное, представление о том вечном трауре, какой носили матери в средние века. Непрестанно оплодотворяемые варварски беззаботными мужьями, они непрерывно в слезах и горе производили на свет потомство, заранее обреченное на смерть и вечное проклятие...
Жуткие времена! Мир жестоких заблуждений, над которым как будто витала чья то дьявольская усмешка... Мужчины — игрушки своих изменчивых страстей, то благочестивых, то бесовских; женщины — игрушки мужчин, вечно беременные, вечно в трауре... Дети, игравшие иногда, увы, лишь день другой свою грустную роль в жизненном спектакле, улыбались, плакали и исчезали... Миллионы, миллиарды несчастных маленьких теней, сохранившихся лишь в материнской памяти! Отчаяние матерей выражалось особенно в том, что они легко предавались греху, не боясь проклятия; они охотно мстили мужчинам за грубое обращение и обманывали их на каждом шагу, смеясь сквозь слезы.[201] Матери губили себя, но им это было все равно, раз они получали возможность воссоединиться со своими малютками.
Если дитя и выживало, его удел оказывался не более счастлив. Средневековье было донельзя суровым педагогом: ребенка заставляли заучивать сложнейший из когда либо преподававшихся символов веры, совершенно недоступный для простых натур. Потомок варваров, сын крепостного крестьянина, выросший в лесах, должен был запомнить и уразуметь хитросплетения, которые с трудом постигали самые изощренные умы Римской империи. Ребенок мог вызубрить и затвердить эти витиеватые, византийско схоластические формулы, но вникнуть в их смысл он был не в состоянии; тут уже не помогали ни розга, ни хлыст, ни подзатыльник.
Церковь, демократичная по своему выборному началу, была в высшей степени аристократичной из за недоступности образования. Только очень узкому кругу лиц удавалось получить его. Церковь наперед осудила природный инстинкт, объявив его извращенным, а условия спасения души изложила в заповедях, которым с помощью метафизики придала сугубо абстрактную форму.[202]
Все таинства азиатских культов, все ухищрения западных школ — словом, всю абракадабру, какая только есть в догмах Востока и Запада, ухитрились втиснуть, нагромоздить в одну доктрину. «Ну так что же? — возражает Церковь. — В этом чудесном кубке — вся мудрость мира. Испейте же его во имя любви!» И она приправляет свое вероучение ссылками на историю, трогательными легендами. Так медом сдабривают горечь.
«Что бы ни было в этом кубке, мы осушим его, если на дне — действительно любовь!» — ответили люди. Таково было их единственное условие, требование, продиктованное жаждой любви, а не ненависти, этой «гордыни человеческой», как ее прозвали.
Средневековье сулило людям любовь, но не дало ее. Оно призывало: «Любите, любите!»,[203] но и законодательство, и государственный строи, и семейная жизнь — все было пронизано духом вражды и неравенства. Схоластическое образование, доступное лишь немногим, явилось источником нового неравенства. За спасение души средневековье заламывало непомерную цену; никто не в силах был постичь туманный смысл его науки, и метафизика тяжким бременем ложилась на простые натуры, в особенности на детей. В античном мире они были счастливы, средневековье же стало для них адом.
Понадобился целый ряд веков, для того чтобы разум восторжествовал, чтобы дети были признаны ни в чем не повинными, как оно и есть на самом деле. Перестали верить в то, что природа человека дурна изначала.[204] Стало трудно сохранять в неприкосновенности варварский принцип, осуждавший на вечное проклятие всех мудрецов нехристиан, умственно отсталых и слабоумных, а также детей, умерших без крещения. Для последних придумали паллиатив — «преддверие рая», нечто вроде маленького ада, чуть менее мучительного, чем настоящий; там их души витали в слезах, разлученные с матерями.