— Ну, а евреи? Евреи к кому ходят чиниться, Толь? — Вопрос прозвучал слегка провокационно. Толик подозрительно глянул на Алика и ответил со всей слесарной прямотой:
— Знаешь, парень, я лично против ваших ничего не имею, но больно уж они… — он помялся, — дотошные. Они сначала по газетам все обзвонят, выспросят, прикинут, сравнят, все подсчитают и перепроверят, а уж потом только идут чиниться. Им все одно куда идти. Но все равно ко мне попадают, потому что у меня без наебки — как у китайцев, но еще и дешевле… — Он победоносно посмотрел на Алика и, воодушевленный произведенным разоблачением, добавил: — А вообще, я вот тебе скажу чего, писатель: нет на свете народа лучше русского — он самый добрый, самый щедрый и самый несчастный, в смысле угнетения… Вот!.. Поэтому все равно, как ни крути, к нему все пойдут… Кроме китайцев… — Толик сплюнул на асфальт и добавил: — Блядь… — Он протянул руку: — Ладно, давай четвертной и будь здоров…
Алик постоял еще немного, переваривая услышанное, затем сел в заправленный «Понтиак» и поехал на юг, в даунтаун, туда, где он жил вдали от русских и евреев, их сервисов и риэлтеров, магазинов и газет, врачей и адвокатов. Он ехал на юг, и сердце его переполнялось тихой радостью.
«Правильно… Все он сказал правильно, этот слесарь, — думал Алик. — Почему же мы все так не любим друг друга, не щадим и не желаем друг другу добра. И неправда, что русские не любят евреев. Просто они хотят уважения и… чтоб у них чинились… — улыбнулся он про себя. — Прав был Витька — просто надо жить по совести. Завтра об этом напишу. Нет, приеду и напишу сегодня…»
…Толик сунул деньги в карман и вернулся в бокс.
— Ну, чего ты там с этим так долго? — спросил его первый, который постарше.
— Да-а… — отмахнулся Толик, — свалился на мою голову… Писатель, херов. Морда жидовская. Все выспрашивал — что, да как… Про тех… Про этих… Копает что-то, гад. Я их сразу чую — умников. Ну, я его на пятерик нагрел, чтоб не очень умничал…
— А я ему кастрола почти литр не долил, — похвастался второй, который помоложе. — У него тачка все равно почти убитая — пусть теперь попишет…
— И то ладно… — равнодушно ответил Толик и зевнул во весь рот…
Опоясывающий лишай
Пьяных вокруг было море, но среди них, как отдельные маяки, эпизодически возникали и трезвые. И по колено это пьяное море приходилось именно этим трезвым, а не тем, пьяным. Потому что дело имело происхождение и разумность смысла только там, где атмосферность ночной прохлады не влияла на расположение звезд и карнавальность шествия изнутри наружу. И подкравшийся незаметно к толпе лишай не стал опоясывать ее сразу как подкрался, а решил немного выждать и проследить за тем, как градус хмеля самолично приготовит организмы к предсмертной упаковке, после чего опоясать их будет намного сподручней, — плевое просто дело…
Сам я относился к трезвым… Или думал, что отношусь. Или был уверен, что думаю так… Значения это большого теперь не имело, так как в этот момент мне приспичило по нужде: по большей из малых или наименьшей из больших — я понимать не собирался, поскольку вероятность саморазрешения ее была неограниченно велика. Все должно было решаться по месту прибытия к ее исполнению. Это и спасло меня от притяжительной силы морской тяги, втаскивающей своим отливом участников карнавального шествия назад, ближе к центру, в пучину неотлаженного гульбища… Так или иначе, но отступя по нужде к наружному краю вольного собрания, я успел засечь приготовительное намерение лишая в виде его же упруго присевшего к земле чешуйчатого хвоста. Доверившись в долю мгновения воле, но не разуму, я с независимым видом перешагнул через напрягшийся для решительного броска лишайный хвост и, продолжая доверять этой, незнакомой мне, воле, пружинистым бегом понесся в ближайшую от карнавального света темь, туда, куда пьяные силы морского притяжения уже почти не доставали, и откуда вынести такого трезвого, как я, индивида им было уже совершенно невозможно. Так мне, казалось, чувствую…
Первыми завалились трезвые — самые неприспособленные к празднику карнавала жизни. Вторыми полегли рябые, по неизвестной причине, и кто был с детьми — по причине обеспокоенности нерв лишней заботой. Третьими рухнули бабы, какие поприличней, — у которых лохматка была видна не вся целиком, а только по краям видимости, и чьи грудные бусинки прикрыты были чем-то искристым едва-едва. После — музыканты и артисты, как средний класс протяженности жизни. Еще после — бабы, что были голые совсем, без пристрастий к совести участников шествия. Последними — смертельно разлеглись настоящие пьяные, те, что без обмана, те, которые и думали про самих себя, что пьяные, и были ими по делу, без сомнительных внутриутробных разногласий. Их-то и было основное море воды… Назад, к месту любопытства лишайной катастрофой, воля меня уже не отпустила и по исполнении нужды, на деле оказавшейся ни большой, ни малой, а средней силы метеоризмом, завернула обратно, к месту постоянной дислокации Славика в моей квартире…