Неожиданно он подскочил, схватил меня за руку и пожал своей липкой ладонью мою руку. Это меня доконало. Ни слова не сказав, я вышел, медленно прикрыв за собою дверь. Гнев и отвращение рвали меня в куски, и я вернулся.
– Простите меня, пожалуйста. Я тронут вашим вниманием, но знаете, если говорить начистоту… Если уж быть до конца откровенным, то вы заблуждаетесь относительно моего дяди. Мой дядя Володя совсем не гусь, он скорее похож на Ивана Никифоровича.
– Я не понимаю, какого Ивана Никифоровича? – заелозил на своем кресле Шульга, глядя на меня с видом нагадившего пса.
– Ну, как же, из повести Гоголя «О том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», помните?
– Да-да, припоминаю! – с готовностью закивал Шульга, и начал чесаться. – Но, какого Ивана Никифоровича вы имеете ввиду? ‒ уточнил он. ‒ Директора Дома политпросвещения или заведующего Облснабсбытом? – состроил самую льстивую из своих гримас Шульга.
– Ивана Никифоровича из повести Гоголя. Мой дядя Володя вылитый Иван Никифорович, он толстый, как свинья… – сказал я и вышел.
Как при моментальной съемке, отпечаталась в памяти групповая фотография: нечто, настороженно взъерошенное, побледневшее полотном, в окружении своих прихвостней с наклеенными улыбками. Мое слово было последним. Так мне казалось. Но это была сиюминутная победа над ничтожествами, которые тупо взяли власть надо мной и могли «по своему хотению» перекроить мою жизнь, направив меня по другому пути. Не жалея времени и сил они делали все, чтобы подчинить меня себе и порой, как это ни обидно, им это удавалось.
Выйдя на порог административного корпуса института, я с облегчением вдохнул полной грудью свежего воздуха (напитанного сероводородом), вернувшись в мир разума и свободы. Хотя настоящим моим миром был тот инквизиторский кабинет, где заседали мои однокурсники во главе с деканом. В студенческой столовой, напротив окон деканата, отвинтив до отказа кран над раковиной, я мыл и мыл руки под сильной струей воды, но чувство гадливости не покидало меня. Было противно от разыгранного спектакля, в котором я играл едва ли ни главную роль, да я и сам себе был противен.
Я чувствовал себя грязным, как будто на голову мне вылили ушат помоев, казалось, океана не хватит, чтобы отмыться. Да к тому же рука! Изводило мерзкое ощущение, будто подержал в руке скользкого, извивающегося ужа. Гаже не представить. Руку б себе отрубил! Ну, да, как же… Отрубил бы, ‒ если б она была не моя…
* * *
Ноги сами принесли меня в «Чебуречную».
Я знал, что Ли здесь нет, она уехала со своим ансамблем в праздничное турне по селам области. Зато я встретил здесь Жору по кличке Тушисвет, Ли недавно меня с ним познакомила. Вначале знакомства меня удивила его интуиция и быстрота ума. Мы быстро нашли общий язык и понимали друг друга с полуслова. В легкости понимания состоит прелесть разговора, когда вольно делишься своими мыслями, и нет нужды их объяснять, и быть не может никаких неясностей. Прощаясь с ним в последний раз на ночном Проспекте возле кафе «Париж», мне показалось, что я знаком с ним с самого рождения и парень он, что надо.
Жора относился к редкому виду странствующих философов и доводился родным братом Григория Сковороды. Ему было около тридцати, среднего роста, с мощной шеей и покатыми плечами борца. Держался он очень прямо, и от этого выглядел намного выше, чем был на самом деле. У него было некрасивое, вернее, необычное, треугольной формы лицо с вершиной к раздвоенному подбородку, и резко очерченный рот с иронически приподнятыми углами губ, а густые, нависшие брови говорили, если верить френологам, о развитых артистических способностях. Его жесткие, смоляного цвета волосы торчали во все стороны копной, и вся его внешность производила странное впечатление. Вместе с тем, в чертах его лица и в манерах было что-то неотразимо располагающее.
Жору отчислили из двух институтов и музыкального училища. Виной была его прямолинейность, а может, врожденная непокорность. Он безмерно любил джаз, а к джазу у нас отношение известное: «Сегодня ты играешь джаз, а завтра родину продашь». Жора не выносил принуждений, не желал, а возможно, и не умел приспосабливаться, не мог заставить себя мириться с человеческой глупостью, не хотел играть отведенную ему роль статиста в коммунистическом театре абсурда. Несмотря на то, что это было опасно для его будущего и даже свободы, Жора беспечно относился к последствиям своих поступков. Его глаза постоянно искрились весельем. Имея открытый, добродушный характер, он всем своим видом не вписывался в нашу серую обыденность.