«Я себя не убью, – говорит он сам, – я не сделаю этого удовольствия моим врагам… Я поклялся выпить чашу до дна, но если бы меня убили, я был бы рад».
И вспоминая недавний расстрел короля Мюрата в Калабрии: «калабрийцы оказались менее варварами, более великодушными, чем люди из Плимута». – «Если бы я узнал, что получен приказ о моем расстреле, я счел бы это за милость и был бы счастлив».
Долго люди не могли поднять и связать исполина, заснувшего летаргическим сном, но подняли наконец, связали, уложили в гроб и забили крышку наглухо.
Пятнадцатого октября 1815 года, после семидесятидневного плавания, «Нортумберленд» кинул якорь в Джеймстаунской гавани. Лонгвуд был еще не готов. Узника поселили в загородном домике английского торговца Балькомба, в поместье «Бриары», и только 10 декабря переведен в Лонгвуд. Три тюрьмы, три гроба, один в другом: первый – океан; остров Святая Елена находится почти в двух тысячах километрах от мыса Доброй Надежды; второй – окружность острова, в сорок четыре километра; третий – внутренний, двенадцатимильный круг, охраняемый цепью часовых, где узнику разрешено двигаться, ходить пешком и ездить верхом.
Английский лагерь расположен в ста шагах от лонгвудского дома, перед самыми окнами его, так что шагу нельзя ступить, не наткнувшись на английский штык. В девять часов вечера караульные посты сближаются, и дом окружен ими так, что никто не может ни войти, ни выйти, не быв замеченным. Всю ночь патрули обходят дом дозорами. Заняты караулами все места, где может или кажется только, что может, причалить лодка, а также все ведущие к морю тропинки, даже такие крутые, что император, при тучности своей, не мог бы спуститься по ним, не сломав себе шеи.
За долгие годы походов он так привык двигаться, что частые и дальние прогулки верхом необходимы ему больше чем для здоровья, для жизни. Но почти тотчас по прибытии в Лонгвуд, он отказывается от них почти с отвращением: «Я не могу вертеться, как белка в колесе; когда я чувствую под собою лошадь, мне хочется скакать, куда глаза глядят; но знаю, что нельзя, и это мука несносная!» Доктора грозят ему опасной болезнью, если он не будет ездить верхом. «Что же, тем лучше, скорей конец!» – отвечает он равнодушно.
Двигался, работал, действовал, стремился, боролся всю жизнь, и вот вдруг остановка, недвижность, бесцельность, праздность, покой – смерть. «Этот переход от деятельной жизни к совершенной неподвижности все во мне разрушил». Разрушение начинается с духа, в его глубочайшей сущности, в воле. Воля всепожирающая, сила духа беспредельная, обращенная некогда на мир, теперь обращается на него самого и терзает, пожирает его. «Будешь пожирать свое сердце», – как предсказал ему Байрон. «Казнь покоя», – как чудно определяет Пушкин.
Ужас жизни в том. Что она растянута и раздроблена до бесконечности. Чашу смерти пьет по капле. «Меня убивают булавочными уколами», – жалуется однообразно, стонет все одним и тем же стоном. «Булавочными уколами убивают того, кого победить едва хватило союзных армий всей Европы». Человек, раздетый донага, привязанный к столбу, обмазанный медом и отданный на съедение насекомым.
Ужас казни – позор. «Зрительные трубки всей Европы обращены на Святую Елену». Все Фуше и Талейраны, Веллингтоны и Блюхеры, хамы всех времен настоящих и будущих, смотрят и ждут, когда-то голый закорчится под мушиными жалами.
«Я поклялся выпить чашу до дна». Но, только начав пить, понял, что чаша бездонна. Страшно задыхаться в гробу полумертвому; но насколько страшнее – живому, бессмертно-юному!
«Что это говорят, будто он постарел? Да у него еще сорок кампаний в брюхе!» – воскликнул один английский солдат, увидев Наполеона на Святой Елене.
«Я чувствую себя таким же сильным, как прежде; не устал, не ослабел, – говорит император в начале плена. – Я сам удивляюсь, как мало подействовали на меня последние великие события: все это скользнуло по мне, как свинец по мрамору; тяжесть согнула пружину, но не сломала: она разогнулась с прежней упругостью».
В играх его с девочками Бэтси и Дженни Балькомб, дочерьми бриарского хозяина, видно, что в сорокашестилетнем Наполеоне все еще жив маленький мальчик. Шалит, проказит, смеется, бегает, играет в жмурки, не только для них, но и для себя.
Через много лет после смерти его старушка Бэтси не может вспомнить о нем иначе, как о четырнадцатилетнем ровеснике.
Вечная юность – надежда вечная.
«Рано или поздно мы уедем отсюда в Америку или Англию». – «Я полагаю, что, когда дела во Франции придут в порядок и все успокоится, английское правительство позволит мне вернуться в Европу… Только мертвые не возвращаются». Но про себя знает, что можно сделать обратный вывод: кто не возвращается – мертв.
– Если вы меня покинете, – говорит генералу Гурго, – я, может быть, буду во Франции раньше вашего… Там все в брожении; надо терпеливо ждать кризиса. Мне еще долго жить, моя карьера не кончена.