«Ваше королевское высочество, я прихожу к вам, чтобы сесть, как Фемистокл, у очага британского народа. Я отдаюсь под защиту его законов, которой прошу у вашего королевского высочества, как самого могущественного, постоянного и великодушного из моих врагов», — писал Наполеон из Рошфора английскому принцу-регенту.[443]
Значит, накануне Ватерлоо знал, что сделает в Рошфоре.
Это, впрочем, не так удивительно, удивительнее то, что знал это за двадцать восемь лет. Около 1787 года семнадцатилетний Бонапарт начинает писать в своих ученических тетрадях повесть в письмах об австрийском авантюристе, бароне Нейгофе, объявившем себя в 1737 году корсиканским королем под именем Феодора I, арестованном англичанами, посаженном в лондонский Тауэр и через много лет освобожденном лордом Вальполем. «Несправедливые люди. Я хотел осчастливить мой народ, и это мне удалось на одно мгновение; но судьба изменила мне, я в тюрьме, и вы меня презираете», — пишет Феодор Вальполю, и тот отвечает ему: «Вы страдаете, вы несчастны: этого довольно, чтобы иметь право на сострадание англичан». — «Дорого я заплатил за мое романтическое и рыцарское мнение о вас, господа англичане!» — как будто кончает Наполеон на Св. Елене неконченную повесть о корсиканском самозванце и английском узнике.[444]
В тех же ученических тетрадях, делая выписки из «Современной Географии», «G'eographie Moderne», аббата Лакруа, старинного учебника, об английских владениях в Африке, он пишет своим тогдашним, слитным и тонким, точно женским, почерком четыре слова:
Ste H'el`ene, petite isle…
Св. Елена, маленький остров…
Дальше пустая страница: начал писать и не кончил, как будто руку его остановил кто-то.[445]
«Вы фаталист?» — «Ну разумеется. Так же, как турки. Я был всегда фаталистом. Если чего-нибудь хочет судьба, надо ее слушаться». — «Судьба неотвратима. Надо слушаться своей звезды».[446] И умирающий, он отказывается принимать лекарства. «Что на небе написано, — написано… Наши дни сочтены», — говорит, глядя на небо.[447]
Фатализм, религия звездных судеб, нынешний Восток получил от древнего — от Вавилона, а тот — от еще более глубокой, неисследимой для нас, может быть доисторической, древности, которую миф Платона называет «Атлантидой», а книга Бытия — первым допотопным человечеством. Звездною связью связан Наполеон с этой древностью. Можно бы сказать и о нем, последнем герое человечества, то же, что сказано о первом — Гильгамеше:
«Человек рока, l'homme du destin», — назвал его, после Маренго, австрийский фельдмаршал Мелас. Это одно из тех глубоких общих мест, которые становятся общей мудростью.
Рок для него не отвлеченная идея, а живое существо, которое влияет на чужую мысль, чувство, слово, дело его, на каждое биение сердца. Он живет в роке, как мы живем в пространстве и времени.
Тотчас после взрыва адской машины на Никезской улице Первый Консул входит в Оперу и на рукоплескания двухтысячной толпы, еще не знающей о покушении, раскланивается с такой спокойной улыбкой, что никто не догадывается по лицу его, что за несколько минут он был на волосок от смерти.[448] Это не бесстрашие в нашем человеческом смысле, не победа над страхом, а невозможность испытывать страх. Он знает, что судьба несет его на руках, как мать несет ребенка. «Ангелам Своим заповедает о себе сохранить тебя, и на руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею». Это он знает, или что-то похожее на это, но еще не знает, что это может сделаться искушением дьявола: «если Ты Сын Божий, бросься отсюда вниз».
Ангелы судьбы или дьяволы случая несут его до времени: и вся его тогдашняя жизнь — непрерывное чудо полета. «Как я был счастлив тогда, — вспоминает он первую Итальянскую кампанию. — Я уже предчувствовал, чем могу сделаться. Мир подо мной убегал, как будто я летел по воздуху».[449]