Я удручен счастием, моя слабая земная грудь едва в состоянии перенесть все блаженство, весь рай, которым даришь ты меня. Мы поняли друг друга! Нам не нужно вместо одного чувства принимать другое. Не дружба, — любовь! Я тебя люблю, Natalie, люблю ужасно, сильно, насколько душа моя может любить. Ты выполнила мой идеал, ты забежала требованиям моей души. Нам нельзя не любить друг друга. Да, наши души обручены, да будут и жизни наши слиты вместе. Вот тебе моя рука — она твоя. Вот тебе моя клятва, — ее не нарушит ни время, ни обстоятельства. Все мои желания, думал я в иные минуты грусти, несбыточны; где найду я это существо, о котором иногда болит душа? Такие существа бывают создания поэтов, а не между людей. И возле меня, вблизи, расцвело существо, говорю без увеличения, превзошедшее изящностью самую мечту, и это существо меня любит, это существо — ты, мой ангел. Ежели все мои желания так сбудутся, то где я возьму достойную молитву богу? <…>
20 июля
Итак, два года черных, мрачных канули в вечность с тех пор, как ты со мною была на скачке; последняя прогулка моя в Москве, она была грустна и мрачна, как разлука, долженствовавшая и нанесть нам слезы, и дать нам более друг друга узнать. Божество мое! Ангел! Каждое слово, каждую минуту воспоминал я. Когда ж, когда ж прижму я тебя к моему сердцу? Когда отдохну от этой бури? Да, — с гордостью скажу я, — я чувствую, что моя душа сильна, что она обширна чувствами и поэзией… и всю эту душу с ее бурными страстями дарю тебе, существо небесное, и этот дар велик. Вчера был я ночью на стеклянном заводе. Синий и алый пламень с каким-то неистовством вырывался из горна и из всех отверстий, свистя, сожигая, превращая в жидкость камень. Но наверху на небе светила луна, ясно было ее чело и кротко смотрела она с неба. Я взял Полину за руку, показал ей горн и сказал: «Это я!» Потом показал прелестную луну и сказал:
22 июля
<…> Любовь — высочайшее чувство; она столько выше дружбы, сколько религия выше умозрения, сколько восторг поэта выше мысли ученого. Религия и Любовь, они не берут часть души, им часть не нужна, они не ищут скромного уголка в сердце, им надобна вся душа, они не длят ее, они пересекаются, сливаются. И в их-то слитии жизнь полная, человеческая. Тут и высочайшая поэзия, и восторг артиста, и идеал изящного, и идеал святого.
О, Наташа! Тобою узнал я это. Не думай, чтоб я прежде любил так; нет, это был юношеский порыв, это была потребность, которой я спешил удовлетворить. За ту любовь ты не сердись. Разве не то же сделало все человечество с богом? Потребность поклоняться Иегове заставила их сделать идола, но оно вскоре нашло бога истинного, и он простил им. Так и я: я тотчас увидел, что идол не достоин поклонения, и сам бог привел тебя в мою темницу и сказал: «Люби ее, она одна будет любить тебя, как твоей пламенной душе надобно, она поймет тебя и отразит в себе». — Наташа, повторяю тебе, душа моя полна чувств сильных, она разовьет перед тобой целый мир счастья, а ты ей возвратишь родное небо. — Провидение, благодарю тебя!
<…>
Целую тебя, ангел мой,
Твой до гроба
Александр
Сердце полно, полно и тяжело, моя Наташа, и потому я — за перо писать к тебе, моя утренняя звездочка — как ты себя назвала. О, посмотри, как эта звезда хороша, как она купается в лучах восходящего солнца, и знаешь ли ее названье — Венера, Любовь! Всегда восхищался я ею, пусть же она останется твоею эмблемой, такая же прелестная, такая же изящная, святая, как ты. В самый день твоих именин получил я два письма от тебя, — сколько рая, сколько счастья в них… О, боже, боже… быть так любимым и такою душой. Наташа, я все земное совершил, остается еще одно наслажденье — упиться славой, рукоплесканием людей, видеть восторг их при моем имени, — словом, совершить что-либо великое, и тогда я готов умереть, тогда я отдам жизнь, ибо что мне может дать жизнь тогда? Я одного попросил бы у смерти: взглянуть на тебя, сказать слово любви голосом, взглядом, поцелуем, один раз — без этого моя жизнь не полна еще.