— Сколько можно? — спросил Никаноров раздраженно. — Люди там ждут, Подшивалов процветает, а мы резину тянем.
Гребцов нахмурился, тень недовольства легла на его лицо.
— Миша, я же сказал: все сделаем в свой час. Положись на меня.
Никаноров почувствовал — нет, Гребцова не убедить.
— Если ты, старик, упорствуешь, перенесем этот разговор в кабинет главного. Он как раз у себя. Пойдем к шефу! Вставай!..
Гребцов не терпел, если грубо тянули его к редактору. И Никаноров предвидел — Гребцов рассердится, станет официально-замкнутым. Но тот лишь укоризненно вздохнул:
— Эх, Миша, Миша… Мне стоило усилий выбить эту командировку именно для тебя. Главный хотел послать какого-то писателя. А я говорю: зачем нам варяги, когда есть свой знаток Голодной степи? Напомнил: ты открывал эту тему читателям. Сколько — уже лет восемь прошло? — а я помню твои очерки. Особенно «Покорители пустыни»…
Никаноров беспомощно и благодарно улыбнулся, а Гребцов продолжал:
— Неужели тебе не хочется опять туда съездить? Посмотреть, что стало? Встретиться с теми ребятами, первыми строителями, узнать, как сложились их судьбы? Увидишь город, где стояли вагончики и палатки. Увидишь плантации и сады, где была пустыня…
Слова его точно попали в цель. Какой журналист не мечтает вновь попасть к людям, о которых писал когда-то?
А Гребцов победно завершал свое наступление:
— Да что изменится с твоим Подшиваловым за две недели? Вернешься — обещаю твердо! — сразу поедешь в Сибирь.
— Убедил! — сдался Никаноров.
— Еще не раз спасибо мне скажешь. Благодарность могу принять и натурой. Привези-ка, старик, дыньку из Гулистана. Ах, какие там дыни! Упоение…
Никаноров помнил, что Гребцов и в студенческие годы слыл гурманом. Однако над ним не подсмеивались, а относились к маленькой его слабости сочувственно. Знали: отпечаталась в его памяти навсегда ленинградская блокада. Гребцов перенес ее подростком, полуживого, в страшную зиму сорок второго года, вывезли его в Узбекистан. И с тех пор неповторимо ароматный запах свежеразрезанной дыми, урюка, винограда связывался для него с выздоровлением, с возможностью жить.
Никаноров заверил, что дыню привезет, и ушел успокоенный, довольный.
На другой день он уже глядел в окно самолета, плывшего на высоте десять тысяч метров где-то над Аральским морем.
А когда, через две недели, радуясь успешной командировке, встрече с Москвой, с дочками, нагруженный дынями, он появился в редакции, ему вручили телеграмму.
«…По силе возможности, — прочитал Никаноров, — Иванов просит приехать плохо с ним совсем плохо Дарья Матвеевна…»
Устало он опустился на стул. Потом, мысленно казнясь, пошел в кабинет Гребцова договориться о командировке, а заодно отдать дыни.
— Привез? — воскликнул нежно Гребцов. — Ну, старик, ты просто меня потрясаешь. Ай, спасибо, вот уж спасибо!
Он вдруг осекся, взглянув на Никанорова.
— Почему такой мрачный? Что произошло?
— Человек один умирает. Когда-то, можно сказать, меня спас.
— Молодой?
— За шестьдесят.
— Ну, старик, что же тут… Тут ничего не скажешь. — Сочувствуя товарищу и желая хоть чем-то его утешить, умный Гребцов добавил: — Понимаю тебя. Я сам недавно свояченицу хоронил…
Никаноров получил командировку и поехал в транспортное агентство. Билеты на день вперед были проданы. Он пробился к начальнику, показал телеграмму, корреспондентское удостоверение, — и билет нашелся.
Назавтра он уже подъезжал к знакомому дому. Еще не выходя из машины, понял, что опоздал. У открытых настежь дверей толпился народ и стояла крышка гроба, обтянутая кумачом. Никаноров прошел под любопытными взглядами женщин в черных с кружевами платочках, мимо крестящихся старух, поднялся на крыльцо и увидел выплаканные глаза Дарьи Матвеевны и всю ее фигуру, подавшуюся к нему. Он обнял ее за сухие твердые плечи, поцеловал в пахнущие какой-то степной травкой волосы.
— Не застали, — сказала она, прислоняя скомканный платочек к глазам. — А уж как ждал-то он вас! Все говорил — вот лейтенант мой нагрянет. Спасибо, что проститься приехали. Там он…
Никаноров, неслышно ступая, прошел в горницу и на раздвинутом столе, за которым Иванов еще так недавно угощал его, увидел своего старшего ездового. Он лежал с закрытыми, сильно запавшими глазами. Лицо его, как и у всех покойников, которые долго мучились перед смертью, выражало страдание. На груди умершего лежала картонка с привинченной Красной Звездой, гвардейским знаком и пятью медалями. Никаноров помнил эти начищенные медали на гимнастерке Иванова, и от того, что их уже отделили от хозяина, ощутил безысходную скорбь. Он постоял, поглядел на венок с твердыми жестяными листьями и свернувшейся лентой, на которой были видны только два слова «правления и… организаций», и ему захотелось вновь увидеть Иванова молодым и веселым. Он взглянул в зеркало шифоньера, но наткнулся глазами на плотную материю, которой оно было наглухо занавешено.