Читаем Над Черемошем полностью

Село осталось позади, а с ним осталась позади и вся выдержка Ганны. Теперь легкий ветерок раскачивал женщину, словно буря. Она не шла, а спотыкалась; голова клонилась на грудь, в глазах темнело, лицо бороздили глубокие складки, поглощая нежность румянца.

— Илько, надежда моя! — стонало все тело.

Не много было у нее омытых слезами слов, но каждое из них било прямо в сердце, и оно в страшном напряжении рвалось из тесной груди, разбивая клетку, в которой родился первый, радостный и затихнет последний, тревожный перестук.

Из-за пригорка осторожно выезжает машина. Женщина не подымает руки, но грузовик сам останавливается. На обочины дороги соскакивают четыре гуцула и застывают в строгом карауле.

Ганна молча проходит мимо них. Платье ее зацепилось за опущенный борт. Женщина, разрывая одежду, сделала еще шаг и увидела в гробу своего Илька.

Вдова схватилась сомкнутыми руками за сердце, а оно так раздирает грудь, что кажется, бьется уже прямо под сплетенными пальцами…

На погосте от земли даже весной веет осенней грустью, и нет в кладбищенских деревьях веселой придорожной звонкости, точно не ветром омыты они, а медной печалью похоронного звона и брызгами причитаний.

Дорога, изогнувшись, круто поднимается на кладбище, словно в знак того, что даже после смерти отголосок человеческой жизни взлетает ввысь. Может быть, именно поэтому на похороны собирается всегда больше народу, чем в день рождения.

Все село провожало в последний путь Илька Палийчука. Односельчане шепотом поминали добрыми словами последние годы жизни гуцула, и только старухи возвращались к тем давним временам, когда на чужом колючем поле, под чужой копной, у Марии Палийчук родился первый сын. Воспоминания перемешивались, как сметанные ветром лепестки яблоневого цвета, принося из прошлого дороги, исхоженные гуцулом, освещая его труд и сердечную щедрость.

Смерть не в силах убить человеческую любовь, а надгробные плачи сами сотканы из той же любви.

И плачет Ганна, и молча стареет на глазах односельчан, охваченных болью сочувствия. Пасть бы сейчас на землю, забиться на ней, как в детстве на материнской груди. Но она сама уже мать, и не горем надлежит ей утешать своего ребенка… Потому она и оставила маленького Василька с бабушкой в осиротевшей хате… И в голове ее нижутся, нижутся скорбные думы то о муже, то о сыне, пока не обрывает их вновь стон надгробного плача.

— Братец мой, правда моя дорогая! — надрывается голос самой старшей из сестер Палийчука. — Откуда тебя встречать и где тебя привечать? С пахарями ты придешь или с косарями? С поля ты придешь или с моря, с ровной равнины или с крутой вершины? И когда для тебя столы накрывать? И когда тебя в гости поджидать? То ли студеной зимою, то ли ранней весною, то ли в троицын день? Как зимою-то снега заметают, а по весне водой заливает, а на троицын день стежки-дорожки зарастают, а сады расцветают… Стежечки — камышом, дорожечки — спорышом, а вишневые садочки — беленькими цветами…

Земля уходит из-под ног, чьи-то руки подхватывают вдову, или это они подхватывают землю, чтобы она снова всплыла, как из-под воды?

Первые комья, перемешанные со слезами, глухо упали на крышку гроба. Земля раньше времени налегла на гуцула всей своей тяжестью. И вдруг горестный детский голосок потряс всех собравшихся на кладбище, забился в каждом сердце:

— Я не хочу, чтобы засыпали землей! Отдайте мне его…

— Ох, наверное, бабка пустила ребенка попрощаться с отцом…

— Василько! — Ганна подхватывает сына, прижимает его к груди отяжелевшими руками.

Он прильнул к матери, потом поднял искаженное плачем личико.

— Мамочка, родная, окажи, чтоб не засыпали землей!

— Я скажу, дитятко.

Она повернула обратно, и все расступились, давая дорогу матери с сыном.

А вокруг уж поднимались, звенели не скорбные, а гневные слова:

— Мы не хотим, чтобы наших людей засыпали землей. Горячей смолой зальем змеиные норы, чтоб не нависали над нами черные тени. Не спасут их ни океаны, ни Америка…

И эти слова останавливают Ганну. Она оборачивается к людям, слыша их гнев, печаль и любовь.

— Мамочка, ты уже сказала?

— Сказала, Василько.

— А почему же я не слышал?

— Ты еще маленький… Расти, сынок…

Вечер грустно хмурился, когда с кладбища расходились опечаленные люди. Возле плотины членов правления словами и жилистой рукой останавливал дед Шкурумеляк.

— Беда пришла, детушки. Не одна Ганна осиротела. Попрощались и мы с Ильком… А как он нас любил! И на меня, старика, не сердился за мои капризы: знал — старый, что малый… Схоронили человека, а электростанцию его не схоронить. Его глаза закрылись, а вот свет их и до сих пор все село озаряет…

— Так, так, дедушка, — активисты кивали головами, удивляясь тому, что старик говорил совсем не так, как всегда.

— Эх, детушки, а как жаль Ганну! Золотая она работница, была ему и другом, и верной женой, и советчицей, и помощницей. Надо бы развеять нам ее горе.

— Если бы смогли! — вырвалось у Тимиша Шугая.

— А почему же не сможем? Сообща все можно сделать. Вот позовем людей на совет, подумаем. Как же нам о Ганне не позаботиться!

Перейти на страницу:

Похожие книги