А он, подозреваю, думал то же самое обо мне… Ну, только без графа, конечно.
Ладно. Что там в экране?
Известно что. Весь мир, наверное, смотрит эти кадры во всех новостных программах, и раз, и два, и три. И рукоплещет. Благородный седой джентльмен, явно исполненный всех и всяческих достоинств, истинный рыцарь, стоял у трапа самолёта, держа в пальцах прыгающий на ветру листок бумаги, которым Адольф, ну ясно же, не сегодня-завтра подотрётся, и ворочал во рту горячую картофелину английской речи. А за кадром вовсю старался синхронист:
– Когда я уезжал на эту встречу с господином Гитлером, сама мысль о том, что мы должны здесь, у себя, рыть траншеи и примерять противогазы лишь потому, что в далёкой стране поссорились между собой люди, о которых нам ничего не известно, представлялась мне ужасной, фантастичной и неправдоподобной… – Он, точно актёр заштатного клуба, не преминул сделать пошлую паузу, для вескости ещё раз встряхнул бумажным клочком и патетически воскликнул: – Я привёз мир нашему поколению!
Меня замутило.
В передаче этого не говорили, но я знал: старого больного придурка уже ждал король, чтобы отблагодарить и наградить за миротворчество. Приём был назначен заранее.
Дебилы. Подонки.
– Теперь Чехословакия освобождена от всех источников внутренних конфликтов, и развитию демократии там уже ничто не помешает!
Сколько пафоса, сколько апломба… Безгрешный носитель общечеловеческих ценностей, олимпиец и миротворец, рассудил всех по справедливости и ничуть не стеснялся это показать.
Кстати, об объективности. Вот так возвышенно, дети, выглядит объективность, и вот такова ей реальная цена.
А то, что в Мюнхен не позвали никого от нас, хотя с чехами у Союза были все договоры о взаимных гарантиях, – ладно не позвали меня, но ни Молотова, ни Литвинова, ни хотя бы Потёмкина, вообще никого, – означало, по сути, что четыре главные европейские державы заключили антисоветский союз. Пусть и косвенный. Лиха беда начало, дойдёт и до прямого.
После премьера ещё что-то лопотал комментатор, кажется, как раз о будущем королевском приёме, но мы уже не вслушивались. Отрешённо молчали некоторое время, потом Серёжка очнулся и неуверенно спросил:
– Пап, ну и что теперь? – Он запнулся, не решаясь произнести страшное слово, а потом всё-таки произнёс: – Война?
Я не сразу нашёлся, что ответить, и мы успели услышать от сменившего тему диктора несколько жизнерадостных фраз о запуске на Ставрополье новой машинно-тракторной станции, способной обслуживать сразу до десятка колхозов, а потом вдруг храбро откликнулась Надежда. С надкушенной плюшкой в руке она, аккуратно прожевав и проглотив, убеждённо сказала:
– Да перестань. Вот бояка, а ещё военный. Мой папа говорит, войн теперь уже никогда не будет. Современные простые европейцы так себя любят, что нипочём не позволят своим правительствам себя стравить и рискнуть их жизнями. Там же везде демократия. Чего народ хочет, то правительства и делают. А чего не хочет, того не делают, а то выборы проиграют.
Я чуть не расхохотался сквозь комок в горле. Серёжка вопросительно посмотрел на меня: мол, ты согласен?
Война уже шла. Со всех сторон. Теперь она пришла и в сердце Европы. Пусть эта перекройка границ состоялась без единого выстрела – что за разница? Если, насилуя женщину, ей не переломали рёбра, это не превращает изнасилование в долгожданную ночь любви.
– Твой отец воевал, Надя? – тихо спросил я.
– Нет, конечно. – Она повела плечиком. – Он же учёный.
И вот тут меня пробило.
Это было так по-детски… Так безответственно. Мне позарез хотелось стать таким же хотя бы на один вечер, хотя бы на часок. Чтобы ну немножечко отдохнуть. Бессильная ответственность меня душила. За твоей спиной – дом, жена и сын, и некому, кроме тебя, остановить прущий танк, а у тебя – ничего, голые руки. Девочка просто излучала эту желанную, долгожданную безответственность. Она меня всё-таки заразила. Всё-таки это был вирус.
Если бы люди не умели становиться безответственными хотя бы ненадолго, никто бы ни в кого не мог влюбиться.
Бомбы сыпались на востоке, на юге, на западе. Они уже висели над нашими головами. Сидевшую напротив безмятежную девочку невозможно было в этом убедить, объяснить ей хоть что-то. Её можно было только прикрыть собой.
Но, заслоняя женщину от бомбёжки, рискуешь оказаться на ней.
У меня внутри всё заходило ходуном, когда я душой услышал с потолка такой знакомый по Испании истошный вой пикирующего «юнкерса» – лаптёжника, а телом ощутил придавленное горячее, упругое, льнущее, распластанное… Безоглядно доверяющее себя тебе в отчаянной надежде спастись. И нежная кожа ключиц прямо перед глазами.
Это длилось какой-то миг, но мне хватило.