А ослы разгребай за ними.
Во-во, подумал я.
Загляните в любую песочницу. Уже в три года дети делятся на тех, кто, высу нув от сосредоточенного напряжения язык, печет куличи, и тех, кто с хохотом их топчет. Из первых вырастают творцы, созидатели, строители и другая рабочая скотина. А из вторых… Из вторых много кто вырастает. Тут, наверное, могло бы поправить дело то, о чем мы так славно пофилософствовали давеча с сыном, — осуждение со стороны окружающих. Поэтому, взрослея, эти вторые стараются собраться замкнутой кастой, наперебой одобряют и хвалят друг друга, а всех, кто их осуждает, что было сил полагают злобными, агрессивными недоумками.
Песня кончилась.
Танцующие замерли явно в нетерпеливом ожидании, когда грянет снова и можно будет снова. Только вот Надежда как-то затрепыхалась у Сережки в руках. И тут запели арфы и флейты, а потом сладкий, как патока, тенор полил в зал тягучую сахарозу:
Ударник со всей дури влупил по барабанам так, будто конный взвод галопом проскакал по деревянному мосту; истошно взвыли усиленные электричеством гитары, и смиренное сладкоголосье смел бандитский хриплый баритон:
И вновь в потрясенные уши потекли едва слышные после акустического удара райские арфы и ангельские голоса.
Опять взревел тяжелый металл.
Как кастраты из папской капеллы, хрустально зазвенели бесплотные ангелы:
И снова хрипло отыгрались потные волосатые бесы:
Коллаж был элементарен, на том и строился эффект — и все же что-то угадывалось в нем не простое, но глубинное, даже общечеловеческое: вечная потуга опошлить идеал реальностью, желанное — сущим, мечту — явью. Если поверять одно другим, сравнивать их по убедительности, идеал всегда окажется в дураках. Беспроигрышная позиция, наверняка за умного сойдешь, за честного, не желающего жить в розовых очках. Ломай себе слоистые скалы…
Если мы — ослы, то кто те?
И пока ум подыскивал слово, из памяти сами собой выплыли стройными рядами прущие в поисках свежей кровушки изголодавшиеся клопы.
Чем бы они питались, если бы в жилах мечтателей не текло что-то живое? Над чем бы иронизировали?
Запыхавшиеся, возбужденные, щеки пунцовые, рты до ушей, из кучи малы скачущих в странном нынешнем танце выпали Сережка и Надежда и, держась за руки, вернулись к столу, где мрачно и гордо восседал я весь в мыслях о роде людском, наедине с объедками и недопитым.
Надя упала на стул рядом со мной, от нее веяло жаром. Молодым разгоряченным телом. Радостью невозбранно дурачиться что есть сил. Сережка сказал:
— Ну, тогда оставляю тебя под надежной защитой.
— Ага, — энергично кивнула она, еще чуть задыхаясь; ее грудь под тонкой тканью вздымалась часто и без утайки. И что ей, в самом деле, таиться? Девушка просто дышит.
А он торопливо зашагал обратно, где смешавшиеся пары принялись строить какой-то сложный многослойный круг.
— Это что они там затевают? — спросил я.
— Сиртаки, — небрежно ответила она.
Я не понял, но не стал уточнять. Сиртаки так сиртаки…
— А ты что же отлыниваешь?
— Туфли новые сдуру надела, — огорченно призналась она. — Теперь как русалочка — хожу по ножам. А вы почему ни разу не присоединились?
— Я не умею.
— Не верю. Сережка наконец раскололся. Я уж и так и этак… Вы, оказывается, дипломат.
— Ну, вроде того. Средней руки.
— Так вас разве не учат специально танцам?
— Тех, кто должен тамошних дам окучивать, может, и учат. А я — так… Рабочий осел.
— Почему осел? — удивилась она.
Я сделал широкий жест в сторону сцены.
— И кричит, и трубит он — отрадно, что идет налегке хоть назад.
Она засмеялась.
— А! — понимающе сказала она. — Из Блока!
— Точно! — я хлопнул себя по лбу. — Блок. Я все никак вспомнить не мог. Помню — смешная такая такелажная фамилия…
Она посмотрела на меня недоверчиво и пытливо, словно хотела удостовериться, что я не придуриваюсь. Потом сказала:
— Ну, тогда я буду та, что круженьем и пеньем зовет.