— Глубоко, — сказал я. Я не мог понять, кокетничает она или откровенничает, флиртует или раскрывает душу. Слишком уж мне хотелось, чтобы второе. И я прятался за первое.
Из-под потолка заиграли музыку, и Сережка позвал Надежду танцевать. Она не ломалась, вскочила сразу и, пока он за руку тащил ее в свободную часть зала, коротко обернулась на меня, будто прося то ли разрешения, то ли прощения. И тут же отвернулась.
Мой пожилой организм уже просился до ветру. Было ужасно неловко, сидя рядом с Надеждой, время от времени ощущать грешное напряжение в паху, но стократ стыднее оказалась резь в мочевом пузыре.
Пойди я чуть раньше или чуть позже…
В общем, я пошел именно тогда, когда только и смог перехватить внезапно зацепивший меня взгляд вроде бы незнакомой женщины, как раз встававшей из-за самого неудобного, прямо у выхода из кафе, столика. Она собралась, по-видимому, уходить; если бы она не поднялась, то ни она меня не увидела бы за спинами сидящих, ни я ее. Судя по тому, что при ней не было ни друга, ни подруги, я подумал, что она либо не дождалась того, кого ждала, либо, наоборот, кто-то оставил ее одну. В ее позе, в ее движениях была некая безнадежность; я был бы недостоин своей работы, если бы не умел вычитывать такое влет. Я отпрянул взглядом, но боковым зрением успел уловить, что, увидев меня, она изумилась и замерла, как бы заколебавшись с уходом; ее лицо продолжало маячить у меня перед глазами, пока я искал свой нужник и пока мыл руки потом. А когда я шел обратно, непринужденно не глядя в ее сторону, то обнаружил, что она снова смиренно сидит на покинутом было месте.
Теперь ее лицо казалось мне смутно знакомым.
Только этого мне не хватало.
Я попытался успокоить себя тем, что отнес ложные узнавания на хмель. Вероятно, пытаясь утопить плотского беса, я нагрузился и сам. И, похоже, с бесом как раз не очень-то преуспел, коль мне мерещится внимание незнакомок.
Лавируя между столами, я пошел с нарочитой неспешностью, глубоко, ритмично дыша и нелепо надеясь до возвращения к своей компании протрезветь; и тогда вместо крошева отдельно долетающих слов вокруг меня, накатывая одна за одной, заколыхались волны чужих бесед.
— …До чего же спокойно, размеренно, глубокомысленно люди жили. Одному мерещился закат Европы, другому конец истории… Даже не понимали, на краю какой пропасти стоят. А вот пройдет годик-другой, и где-нибудь в сороковом или сорок первом им вгонят по самые гланды, какой тут конец истории…
— …Я тебе вот что скажу… Ик! Культурный москвич — это тот, кто, когда поест, сразу начинает пиздеть про ГУЛАГ…
Но тут разговоры задавил воем и хрустом динамиков сунувшийся подбородком в микрофон очередной человек на сцене. Уже не тот, что агитировал за матерщину, а типично эстрадный; если я не путаю, таких почему-то называют не по-людски диджеями. За его спиной выстроились готовые к бою лихие музыканты в невообразимых робах, вроде как металлурги у мартенов, в защитных очках на пол-лица, но в галстуках-бабочках.
Вой медлительно опал, и немного отстранившийся от микрофона диджей жизнерадостно выкрикнул:
— А теперь любимая нами всеми группа «Конница и модница» урежет классику!
Расфуфыренные металлурги с готовностью впаяли по своим струнным, духовым и ударным. По ударным — в особенности.
Я уже видел, подходя к нашему столу, что Сережка и Надежда всё танцуют, танцуют обнявшись и почти прижавшись друг к другу, и мне бы следовало, конечно, по-отцовски радоваться за них, а вот не получалось. И потому меня все раздражало. Даже эта пусть дурацкая, но вполне ведь невинная песня. Ну да, кафешантанная поп-культура даже изысканный стих, памятный мне еще по молодым годам — только вот не вспомнить, кто его написал, — ухитрилась превратить в шлягер. Но что уж тут ужасного? Однако мизантропия хлынула так, точно ее долго копили в водохранилище, и вот пустили наконец крутить турбины души: чем тебе скалы-то помешали, бездельник? Миллионы лет формировались. Красивые, наверное, были. Неповторимые. А сколько в них живности всякой обитало! Но приходит утонченный эрудит, который сам про себя уверен, что и мухи не обидит, а жаждет одной лишь красоты, и между делом — тюк! Тюк! Дурацкое дело нехитрое, ломать не строить. А осел, бедняга, отдувайся.
Умники ломают, сами не ведая зачем. Для самовыражения и самоуважения. Чтобы оставить след в мироздании. Для красного словца. Чтобы заметили другие такие же умники. Потому что мысль так пошла. От глубинной неуверенности в себе: ведь любого строителя может постигнуть неудача, но разрушителю хотя бы частичный успех гарантирован. Из благородного стремления к совершенству: в храм не ходят, лба не крестят, но безупречного совершенства хотят уже теперь. Впрочем, порой и не очень из благородного: чтобы совершенство поместилось во дворе между коттеджем и гаражом…