Он протянул мне руку. Я обнял его. «Счастливый путь, — сказал я мысленно, — счастливый путь!» Мною владело в эту минуту приподнятое и торжественное чувство. Мне вспомнилось начало моего собственного революционного пути. А теперь я посылаю в дорогу другого. Вот когда подлинно можно сказать «счастливый путь». Какие бы испытания ни встретились, наш путь — счастливый по предназначению, мы отправляемся в дорогу с неиссякаемым источником счастья и вдохновения; нас ведут светлое бескорыстие и правда.
— А стачки-то, товарищ Павел, боюсь, не будет. Я не хотел при Насте говорить. Наши рабочие растерялись очень, когда Агашу арестовали; к ней нагрянули ночью, ее избили до полусмерти, наверное, умрет; офицер испугался, что она умирает, и отправил в Москву, в больницу. А потом нас с отцом на рассвете схватили, били. Я вырвался. Я слышал: офицер велел созвать рабочих в ткацком корпусе, будет заставлять встать на работу, они встанут, очень растерялись все, да к тому ж много стойких по деревням вчера разъехались. А вы, товарищ Павел, уезжайте отсюда, больше вы тут ничего не поделаете. Уезжайте от греха. С этим Шольцем шутки плохи, он насмерть убивает. Он вас убьет, если ему попадетесь. Без пользы погибнете. Уезжайте. Вы опытнее меня, и я вам все-таки советую — уезжайте.
Глаза же его — так мне казалось — говорили: «Нет, не слушайтесь меня, не сдавайтесь так легко, не спешите уезжать, попробуйте еще что-нибудь сделать: я подчиняюсь дисциплине, я исполняю ваше указание отступить, потому что мне уже нельзя ничего сделать, а вы попытайтесь». Но, может быть, это не в глазах Степана я прочитал, а что-то во мне так говорило.
Степан ушел. Рядом с Николаем Конопляным, в его шапке, в пальто, он был похож на заезжего гостя из Москвы. Конечно, они пройдут через фабричные ворота. Хозяйского сына и его гостя остановить никто не вздумает. А если и остановят, Николай сумеет ответить.
Но мне что же надо делать? Степан предсказывает: стачка сорвется. Но беда может быть горше: не поражение страшно, а неверие в себя и в свои силы, — все пойдет тогда у коноплинских рабочих к разочарованию, к распаду, к сомнению в возможности победы. А те, кто слышал у Агаши мои призывы к стачке? Для них я мог бы быть сейчас большой поддержкой, мое отсутствие, — какими бы деловыми доводами они сами это отсутствие ни оправдали, — все-таки будет для них досадно. Мне надо быть сейчас там, среди них. Но риск? И я снова вспомнил Сундука, как он говорил нам перед митингами у ворот: «Прорывайтесь через все чертовы заграждения, лишь бы вас услышало как можно больше людей».
И я решил немедленно идти в ткацкий корпус, куда, по словам Степана, жандармский офицер велел «согнать» рабочих. Решил, и мне сразу стало легко, и на душе стало спокойно, но это было особенное спокойствие, которое я очень люблю, когда оно приходит: спокойствие бодрствующее, как ясным солнцем освещенное, когда все в тебе сцеплено в прочном равновесии, когда все хорошо видишь и когда вполне готов к любому прыжку, и к защите, и к нападению, а в глубине где-то стучит и ходит ходуном зажатое силой воли нетерпение и напряженное ожидание.
Теперь дело было только за тем, чтобы не остановили и не помешали мне войти в здание ткацкого корпуса. Но, еще не выйдя из дому, я натолкнулся на задержку. Столовая, через которую надо было пройти, оказалась полна народу. Здесь были Елена Петровна, Пияша, монашенка Серафима, сам Архип Николаевич и среди них Настя.
Что у них случилось, я не застал начала; что сказала Настя, я не слыхал. Я видел только, как Архип Николаевич на какие-то слова Насти бросился к ней… и отступил.
Вид Насти был необычен. И не то, что она была бледна до синевы, а в одежде такой я ее еще не видывал: на ногах были лапотки с чистой холщовой подверткой, на плечах короткая кацавейка, под ней домотканая холстинная полосатая двухцветная панева. Настя положила перед Еленой Петровной на одно кресло высокий ворох верхней одежды, платьев, белья, цветных шалей, а на другое кресло калоши, ботики и немало разнообразной обуви.
— Вот все ваше здесь, все, все до ниточки. Ничего мне вашего не нужно — ни заработанного у вас, ни подарков ваших. От вас чтоб ничего у меня не было!
— Да какой же пес тебя лизнул, шалава ты этакая? Куда же ты собралась? — пустилась причитать Пияша.
— В монастырь. Служить здесь больше не буду, не хочу, не желаю. Грех здесь оставаться: место нечистое и проклятое, тетя Пияша. И простите вы меня Христа ради, Елена Петровна.
— Ну, держись, Настюшка, — закричал Архип Николаевич, — я тебя сейчас проучу! Дай-ка мне ремень от меховых моих брюк, Пияша. Я ее отстегаю.
Женщины ахнули. Пияша заплакала и не тронулась с места. А Настя сказала спокойно:
— Это в вашей власти, Архип Николаевич. Я покорюсь. Но видит бог, он все видит, он видит… — И вдруг закричала: — Бог видит, что вы — окаянный мучитель!
Архип Николаевич посмотрел на Настю пристально, как бы не узнавая ее. Все замерли. Все молчали. Архип Николаевич укоризненно покачал головой:
— Дура!