Типография выходила на большую улицу с оживленным движением. Правда, выход для рабочих сделан был в переулочек. Но здесь на близком расстоянии от выхода дома были прилеплены тесно друг к другу; ближайший забор был довольно высок, и на нем поверху торчали трех-четырехдюймовые гвозди. Значит, решающим будет маневрирование самой толпы при отступлении. Надо будет, когда побежим, чтобы оратора долго сопровождала по переулку густая колонна людей. Мне очень хотелось пройти самому к Связкину, да и по другим адресам, которые были даны на явке. Но ведь подготовку к митингу в типографии я поручил Василию, и опасение обидеть его остановило меня. К тому же я был голоден. Накануне я не ел с самого обеда, вечером же, на ночевке, у людей мало любезных, мне не предложили даже чашки чая, а утром явка была очень ранняя, и надо было торопиться.
Когда я подошел в столовой к кассе, денег у меня не оказалось, а ведь должны были оставаться восемь рублей, две бумажки — пятерка и три рубля, Я обыскал все карманы — бумажек не было. Очевидно, это и были те самые бумажки, что вылетели у меня из кармана на Калужской улице, когда я доставал кепку.
Любая из девушек-фельдшериц, наверное, одолжила бы мне двадцать копеек на обед. Но это так сложно! Я отошел от кассы. Густо покраснел. И, как виноватый, не глядя по сторонам, молча вышел, голодный еще больше, чем был.
До трех часов, назначенных в записке Клавдии, было еще далеко. Я зашел в Румянцевский музей погреться. Против картины «Явление Христа народу» стояла кушетка и столик. Я присел и вытащил разрозненные листочки Жореса. С тех пор как взялся переводить, я постоянно носил с собой чистую бумагу, карандаш, листки французского текста и работал всюду, где представлялась возможность. Переведенное иногда забывал на ночевках, иногда брал с собой и через явку передавал по нескольку страничек со Связкиным.
Ко мне подсел человек с седеющей бородой, в яловочных сапогах и в пиджаке. Он долго приглядывался то к картине, то ко мне. Потом спросил:
— Чего это на картине представлено?
Я объяснил.
— А что делает этот солдат или городовой? — показал мой собеседник на римского воина.
Я объяснил.
— И почему одни разделись и полезли в воду, а другие стоят в одежде? Стесняются, что ль? А может, боятся? Боятся, говорю, чего? Может, у одних белье нечистое или тело немытое, а то и солдат их стращает; он-то из язычников и небось доносить поставлен. А вы что, про нее списываете? Про картину?
— Про нее.
— От себя, по охоте? Или от начальства приказано?
— От начальства.
— Значит, докладывать будете? Понимаю. Картина умственная! Недалеко и до беды. На том простите, до увиданья!
В Тургеневской читальне у вешалки меня не надолго задержала очередь. Когда я вошел в зал, Клавдия была уже там. К счастью, рядом с нею оказалось свободное место. Я сел вполуоборот к ней и смотрел на ее профиль. Один раз только оглянулась она на меня и чуть-чуть улыбнулась. Протянув руку к словарю, который лежал перед Клавдией, я громко спросил:
— Вам не нужен словарь? Могу воспользоваться?
На записке я написал: «Все идет хорошо. Очень счастлив. Жаль только, что вас нет». Я вернул словарь Клавдии, положив записку так, чтобы она бросилась ей в глаза. Клавдия, прочитав, быстро написала ответ. И я снова попросил у нее словарь. «При чем тут я? Мне не нравится, что у вас всегда как-то странно перепутано большое, общественное, с мелким, личным». Словарь вернулся к ней с моими горькими словами: «За что вы так нехороши со мной? Вы же сами приглашали меня сюда. Скажите, что изменилось во мне с тех пор, как я… как я… приехал?»
Клавдия начала было отвечать мне, потом задумалась и решительно разорвала начатую записку.
Я смотрел на ее профиль и спрашивал себя: отчего она мне так мила? Отчего? И тут же вдруг подумалось: «А что, если бы я попросил у нее двугривенный на обед? Расстроилась бы она, заплакала, удивилась или рассердилась на такое мелкое, личное? Да она, наверное, не знает, что такое двугривенный, и какая это желанная вещь, и как заманчиво обладать ею. Но что значат такие мысли у меня? Неужели она мне чужая? Неужели не дорога, не близка? Нет, уж как-нибудь обойдусь без обеда».
Вечером мы сошлись с Василием в условленном месте, неподалеку от типографии. Он поручился, что все будет в порядке.
Однако все оказалось не в порядке. Я это сразу почувствовал, когда начался выход рабочих из ворот и когда взобрался на тумбу. Около меня остановилось не больше десятка или двух десятков рабочих. Остальные торопливо разбредались в стороны.
Растолкав рабочих, ко мне подбежал городовой, выскочивший из охранной будки.
— Слезай и пойдем в контору.
Рабочие подле меня растерялись. Василий у ворот пытался задержать толпу. Я крикнул:
— Товарищи!
Городовой схватился за свисток. Тогда Василий бросился к нему, поймал за шнур, сорвал свисток и шнуром связал ему руки. Городовой закричал. Василий, взяв его в охапку, потащил к двери будки, бросил туда и заложил пробой для замка палкой. В толпе кто-то сочувственно засмеялся. А один рабочий сказал:
— Озорство, а не политика. Пойдем, ребята.