Все это должно свидетельствовать о торжестве новой формулы взаимных отношений между личностью и обществом: «свобода личности» или «свободная личность в свободном общежитии». Вглядываясь, однако, несколько ближе в иллюстрирующие эпизоды и соображения Шелгунова, мы едва ли найдем в них полную однородность, или, вернее, однородность эта не пойдет далее отрицательной стороны. Все эти эпизоды и указания одинаково говорят о размягчении или распущении общественных уз и о выделении из них частных, личных интересов. В этом смысле смягчение деспотизма старой семьи и отречение фиска от руководительства промышленною жизнью страны могут быть совершенно правомерно сведены к одному знаменателю, и Шелгунов вполне прав, констатируя этот всеобщий факт. Не следует, однако, думать, чтобы этот факт во всех своих подробностях совпадал с идеалом Шелгунова и его единомышленников. К шестидесятым же годам относятся первые гимны «свободы» мужика «от земли». Но та струя литературы, к которой принадлежал Шелгунов, слишком пристально вглядывалась в жизнь европейских стран, в которых принцип экономической свободы достиг наибольшего осуществления (см. «исторические» и «социально-экономические» статьи Шелгунова), чтобы мечтать о таком же торжестве его у нас. Мы видели, что, почтительно склоняясь перед европейскою наукою и многими европейскими учреждениями, Шелгунов отнюдь не желает, чтобы двери русской жизни были настежь отворены для пропуска европейских экономических порядков. Он спрашивает: «Откуда это добродушное стремление спасти своего ближнего, предлагая ему лекарство, оказавшее вредное последствие на соседа?» Это Шелгунов писал в одной из самых ранних своих статей, в 1861 году, а вот что он писал в 1868 году: «То, что славянофилы, почвенники{14} и их продолжатели толковали о народной душе, народной правде и русском всечеловеке, несомненно, очень благородный идеал, на котором стоит построить русскую общественную жизнь, но подробности этого идеала создадутся не смутными сердечными порывами, не чувством, а исследованием выработанных народом и интеллигенцией общественных и бытовых понятий и тех равноправных и именно всечеловеческих основ народного коллективизма, который чужд еще интеллигенции, вырабатывающей пока достоинство личности» («Новый ответ на старый вопрос»). Здесь не место говорить об этих упованиях по существу. Я привожу слова Шелгунова для уяснения его формулы взаимных отношений личности и общества. Ни он, ни литература шестидесятых годов вообще не думали ограничиваться отрицательною формулою свободы. В их лице, как и в их теориях, личность, освободившись от обветшалых общественных уз, сознательно подчинялась иным узам, самоотверженно отдавая им свою мысль, чувство, волю, всю свою жизнь. Для выработки этих обновленных общественных уз «идеалисты земли» обращались и к западноевропейским теориям, и к русской народной жизни – словом, всюду, где рассчитывали найти теоретические или практические зародыши такого сочетания общественных элементов, которое гарантировало бы личности полноту жизни. Как говорит Шелгунов в статье о Берне{15} («Первый немецкий публицист»), «в средоточии земной жизни стоит живой человек и для этого-то живого человека и должен работать каждый». Что касается Берне, то «в тот момент, в который он действовал», идеею свободы, может быть, и исчерпывалась злоба дня; но в момент наших шестидесятых годов ввиду сложности перелома жизни злоба дня была сложнее, а потому «свобода» бывала иногда просто громким словом, под которым крылась совсем несоответственная сущность. Наши публицисты не соблазнялись подобными громкими словами, но они и не боялись слов. Поэтому они охотно говорили, между прочим, и об эгоизме как об основном свойстве человеческой природы, но относились они к этому эгоизму весьма своеобразно. В качестве «реалистов» они признавали факт эгоизма и смело сводили к нему как самые низменные, так и самые возвышенные побуждения. А в качестве «идеалистов земли» они строили такой идеал личности, «ego» которой не грозит никому бедой и горем, потому что способно пережить в себе жизнь ближнего и дальнего и чувствовать их радости и горести как свои собственные. Идеал этот для них не в воздухе висел, он представлялся им естественным результатом выработки соответственных общественных условий, да и на нынешнего человека, как он есть сейчас, они смотрели отнюдь не мрачными глазами. В самой его природе, вполне эгоистической, они видели, однако, такие стороны, развитие которых должно поднять человека на высшую ступень. Было кое-что наивное во всем этом, но есть наивность, которая гораздо ближе к правде, чем разные ухищренности.